- Чингиз Хана? – недоверчиво посмотрел Артём на своего собеседника, отчего-то больше всего удивляясь тому, что тот отрекомендовался именно последним воплощением, хотя в реинкарнацию он вообще-то не верил.
- Друг мой! – оскорблённо возразил Хан, - не стоит с таким явным подозрением изучать разрез моих глаз и манеру поведения. С тех пор у меня было немало иных, более приличных воплощений. Но всё же Чингиз Хан остаётся самой значительной вехой на моём пути, хотя как раз именно из этой жизни, к своему глубочайшему сожалению, я не помню ровным счётом ничего.
- А почему Хан, а не Чингиз? – не сдавался Артём. – Хан ведь даже не фамилия, а род деятельности, если я правильно помню.
- Навевает ненужные ассоциации, не говоря уже об Айтматове, - нехотя и непонятно пояснил тот, - и между прочим, я не считаю своим долгом давать отчёт об истоках своего имени кому бы то ни было. Как зовут тебя?
- Меня – Артём, и я не знаю, кем я был в прошлой жизни. Может, раньше моё имя тоже было позвучнее, - попытался оправдаться Артём.
- Очень приятно, - сказал Хан, очевидно, вполне удовлетворённый и этим, - надеюсь, ты разделишь со мной мою скромную трапезу, - прибавил он, поднимаясь и вешая над костром битый железный чайник, вроде того, что был у них на ВДНХ в северном дозоре.
Артём суетливо поднялся, запустил руку в свой рюкзак и вытащил оттуда батон колбасы, прихваченной в путь ещё с ВДНХ. Перочинным ножом он настругал несколько кусочков и разложил их на чистой тряпице, которая тоже лежала у него в рюкзаке.
- Вот, - пододвинул он колбасу, - к чаю.
Чай у Хана был всё тот же, их родной, с ВДНХ, Артём его сразу же узнал. Потягивая его из металлической эмалированной кружки, он молча вспоминал события прошедшего дня. Хозяин, очевидно, тоже думал о чём-то своём и не тревожил его пока.
Влияние безумия, хлещущего в мир из лопнувших труб, оказывалось разным для всех. И если Артём воспринимал его просто как шум, который глушил, не давал сосредоточиться, убивал мысли, но щадил сам разум, то Бурбон просто не выдержал такой мощной атаки и погиб. Того, что этот шум может убивать, Артём не ожидал, иначе он не согласился бы ступить и шагу в чёрный туннель между Проспектом Мира и Сухаревской. И на этот раз он подкрался незаметно, сначала притупляя чувства, - Артём теперь был уверен, что все обычные звуки были задавлены им, хотя его самого до поры нельзя было услышать, - потом замораживая поток мыслей, так что те загустевали, останавливались и покрывались инеем бессилия, и, наконец, нанося последний сокрушительный удар. И как он сразу не заметил, что Бурбон вдруг заговорил языком, который не смог бы воспроизвести, даже начитавшись апокалиптических пророчеств? И они продвигались всё глубже, словно зачарованные, и было чудное такое опьянение, а вот чувства опасности не было, и он думал о какой-то ерунде, о том, что нельзя замолкать, что надо говорить, но попытаться осознать, что же с ними происходит, в голову отчего-то не приходило, что-то мешало...
Всё происшедшее хотелось выкинуть из сознания, забыть, оно было таким непонятным и недоступным для понимания, ведь за все годы, прожитые на ВДНХ, о подобном приходилось только разве слышать, и проще было продолжать верить, что такое не может происходить в этом мире, что ему в нём просто нет места. Артём потряс головой и снова огляделся по сторонам.
На станции было всё так же сумрачно. Ему подумалось, что здесь никогда не бывает светло, может стать только темнее, если закончится запас топлива для костра, завезённого сюда, наверное, какими-нибудь караванами. Часы над входом в туннели давным-давно погасли, на этой станции не было руководства, некому было заботиться о них, и Артём подумал, что Хан сказал ему «добрый вечер», хотя по его расчётам должно было быть утро или полдень.
- Разве сейчас вечер? – недоумённо спросил у Хана Артём.
- У меня - вечер, - задумчиво ответил тот.
- Что вы имеете в виду? – не понял Артём.
- Видишь ли, Артём, ты, видимо, родом со станции, где часы исправны и все с благоговением смотрят на них, сверяя время на своих наручных часах с теми красными цифрами над входом в туннели. У вас – время одно на всех, как и свет. Здесь – всё наоборот: никому нет дела до других. Никому не нужно обеспечивать светом всех, кого сюда занесло. Подойди к людям и предложи им это – твоя идея покажется им совершенно абсурдной. Каждый, кому нужен свет, должен принести его сюда с собой – и тогда у него здесь будет свой свет. То же и со временем: каждый, кто нуждается во времени, боясь хаоса, приносит сюда своё время. Здесь у каждого – собственное время, у всех оно разное, в зависимости от того, кто когда сбился со счёта, но все одинаково правы, и каждый верит в него, подчиняет свою жизнь его ритмам. У меня сейчас – вечер, у тебя – утро, ну и что? Такие, как ты, хранят в своих странствиях часы так же бережно, как древние люди берегли тлеющий уголёк в обожжённом черепке, надеясь воскресить из него огонь. Но есть и другие – они потеряли, а может, выбросили свой уголёк. Ты знаешь, здесь ведь, в сущности, всегда ночь, поэтому в метро время не имеет смысла, если за ним тщательно не следить. Разбей свои часы, и ты увидишь, во что превратится время, это очень любопытно. Оно изменится, и ты его больше не узнаешь. Оно перестанет быть раздробленным, разбитым на отрезки, часы, минуты, секунды. Время – как ртуть: раздробишь его, а оно тут же срастётся, вновь обретёт свою целостность и неопределённость. Люди приручили его, посадили его на цепочку от своих карманных часов и секундомеров, и для тех, кто держит его на цепи, оно течёт одинаково. Но попробуй освободи его – и ты увидишь: для разных людей оно течёт по-разному, для кого-то медленно и тягуче, измерямое выкуренными сигаретами, вдохами и выдохами, для кого-то мчится, и измерить его можно только прожитыми жизнями. Ты думаешь, сейчас утро? Есть определённая вероятность того, что ты прав – приблизительно одна четвёртая. Тем не менее, это утро не имеет никакого смысла, ведь оно там, на поверхности. Но там больше нет жизни. Во всяком случае, людей там больше не осталось. Имеет ли значение, что происходит сверху для тех, кто никогда там не бывает? Нет; поэтому я и говорю тебе «добрый вечер», а ты, если хочешь, можешь ответить мне «доброе утро». Что же до самой станции, у неё и вовсе нет никакого времени, кроме, пожалуй, одного, и престранного: сейчас четыреста девятнадцать дней, и отсчёт идёт в обратную сторону.