Хотелось пить.
С трудом он переключил заржавевшую стрелку и вагонетка его мысли покатилась по другим рельсам – к застреленному им офицеру. К первому человеку, которого он сам убил. Перед глазами снова встала та картина – как невидимые пули впиваются в широкую грудь, перетянутую портупеей, и каждая оставляет после себя прожжённую чёрную отметину, тут же набухающую свежей кровью. Он не ощущал никакого, ни малейшего сожаления о сделанном, и это удивило его. Когда-то он считал, что каждый убитый будет тяжким грузом висеть на совести убившего, являться ему во снах, тревожить его старость, притягивать, словно магнит, к себе все его мысли. Нет. Оказалось, что это совсем не так. Никакой жалости. Никакого раскаяния. Только мрачное удовлетворение. И Артём понял, что если убитый придёт к нему в кошмаре, он просто равнодушно отвернётся от него, и призрак бесследно сгинет. А старость... Старости теперь не будет.
Ещё меньше времени осталось. Наверное, всё-таки на табурет. Когда остаётся так мало времени, надо ведь думать о чём-то важном, о самом главном, о чём раньше никогда не удосуживался, всё откладывал на потом, о том что жизнь прожита неправильно и, будь она дана ещё раз, всё сделал бы по-другому... Нет. Никакой другой жизни у него в этом мире быть не могло, и нечего тут было переделывать. Разве только тогда, когда этот делал контрольный выстрел в Ванечкину голову, не бросаться к автомату, а отойти в сторону? Но не получилось бы, и уж Ванечку и Михаила Порфирьевича ему точно никогда не удалось бы прогнать из своих снов. Что стало со стариком? Чёрт, хоть глоток бы воды!
Сначала выведут из камеры... Если повезёт, поведут через переход, это ещё немного времени, если не наденут опять на глаза проклятую шапку, он увидит ещё что-нибудь, кроме прутьев решётки и бесконечного ряда клеток.
- Какая станция? – разлепил ссохшиеся губы Артём, отрываясь от решётки и поднимая глаза на соседа.
- Твэрская, - отозвался тот и поинтересовался, - слушай, брат, а за что тэбя сюда?
- Убил офицера, - медленно ответил Артём. Говорить было трудно и совсем не хотелось.
- Эээ...- сочувственно протянут небритый. – Тэпер вэшат будут?
Артём пожал плечами, отвернулся и опять прислонился к решётке.
- Точно будут, - обиженно заверил его сосед.
Будут. Скоро уже. Прямо на этой станции, никуда не поведут.
Попить бы... Смыть этот ржавый привкус во рту, смочить пересохшую глотку, тогда, может, и смог бы он разговаривать дольше, чем минуту. В клетке воды не было, в другом конце стояло только зловонное жестяное ведро. Попросить у тюремщиков? Может, приговорённым делают маленькие поблажки? Если бы можно было высунуть за решётку руку, махнуть ей... Но руки были связаны за спиной, проволока врезалась в запястье, кисти вспухли и потеряли чувствительность. Он попробовал крикнуть, но вышел только хрип, переходящий в раздирающий лёгкие кашель.
Оба охранника приблизились к клетке, как только заметили его попытки привлечь внимание.
- Крыса проснулась, - осклабился тот, что держал на поводке собаку.
Артём запрокинул голову назад, чтобы видеть его лицо и натужно просипел:
- Пить. Воды.
- Пить? – деланно удивился собачник. – Это ещё зачем? Да тебя вздёрнут вот-вот, а ты – пить! Нет, воду на тебя мы переводить не станем. Может, раньше подохнешь.
Ответ был исчерпывающим, и Артём устало прикрыл глаза, но тюремщики, видимо, хотели с ним ещё поболтать о том, о сём.
- Что, падла, понял теперь, на кого руку поднял? – спросил второй. – А ещё русский, крыса. Из-за таких вот подонков, которые своим же нож в спину засадить норовят, эти вот, – он кивнул на отодвинувшегося вглубь клетки Артёмова соседа, - скоро всё метро заполонят, и простому русскому человеку дышать не дадут.
Небритый скромно потупился. Артём нашёл в себе силы только опять пожать плечами.
- А ублюдка этого твоего славно шлёпнули, Сидоров рассказывал, пол-туннеля в кровище, - вступил первый. – И правильно. Недочеловек. Таких тоже нужно всех уничтожать. Они нам... генофонд! – вспомнил он тяжёлое слово, - портят. И старикашка ваш тоже сдох, - заключил он.
- Как?..- всхлипнул Артём. Боялся он этого, боялся, но надеялся, вдруг не умер, не убили, вдруг он где-то тут, в соседней, может быть, камере...
- А так... Сам подох. Его и поутюжили-то совсем чуток, а он возьми да отбрось копыта, - охотно пояснил собачник, довольный, что Артёма наконец задело за живое.
«Ты умрёшь. Умрут все близкие твои...» Он словно снова увидел, как Михаил Порфирьевич, обо всём на свете позабыв, остановившись посреди тёмного туннеля, листает свой блокнот, а потом взволнованно повторяет последнюю строчку. Как там было? «Дер тотен татенрум»? Нет, ошибся поэт, славы деяний тоже не останется. Ничего не останется. Потом вспомнилось ему почему-то, как Михаил Порфирьевич тосковал по своей квартире, особенно по кровати. Потом мысли, загустевая, потекли всё медленней и под конец совсем остановились. Он снова упёрся лбом в решётку и тупо рассматривал повязку на рукаве тюремщика. Трёхконечная свастика. Странный символ. Похожий то ли на звезду, то ли на искалеченного паука.
- Почему три конца? – спросил он. – Почему три?
Но пришлось ещё кивать головой, указывая на повязку, пока охранники поняли, что он имеет в виду и соблаговолили объяснить.
- А сколько тебе надо? – возмутился тот, с собакой. – Сколько станций, столько и концов, идиот. Символ единства. Погоди, до Полиса доберёмся, четвёртый добавим.
- Да какие станции! – вмешался второй. – Это ж древний исконно славянский знак! Называется - солнцеворот! Это уже фрицы потом у нас переняли! Станции, дурья башка!
- Но солнца ведь больше нет...- выдавил Артём, чувствуя, как перед глазами снова встаёт мутная пелена, смысл услышанного ускользает, и он отходит во мглу.