Выбрать главу

Костёр развести было не из чего, маленький чайник повесили над спиртовкой, поровну разделили кусок холодного свиного окорока. Питались революционеры подозрительно хорошо.

- Нет, товарищ Артём, мы не с Красной Линии, - твёрдо заявил товарищ Русаков, когда Банзай пересказал ему вопрос. – Товарищ Москвин занял сталинскую позицию, отказавшись от всеметрополитенной революции, официально открестившись от Интерстанционала и прекратив поддерживать революционную деятельность. Он ренегат и соглашатель. Мы с же с товарищами придерживаемся скорее троцкистской линии. Можно ещё провести параллель с Кастро и Че Геварой. Поэтому он на нашем боевом знамени, - и он широким жестом указал на уныло повисший лоскут. Мы остались верны революционной идее, в отличие от коллаборациониста товарища Москвина. Мы с товарищами осуждаем его линию.

- Ага, а кто тебе горючее даёт? – некстати ввернул дядя Фёдор, попыхивая своей самокруткой.

Товарищ Русаков вспыхнул и уничтожающе посмотрел на дядю Фёдора. Тот только ехидно хмыкнул и затянулся поглубже.

Артём мало что понял из объяснения комиссара, кроме главного – с теми красными, что намеревались намотать кишки Михаила Порфирьевича на палку и заодно расстрелять его самого, эти имели мало общего. Это его успокоило, и желая произвести хорошее впечатление, он блеснул:

- Сталин – это тот, что в Мавзолее, да?

На этот раз он точно переборщил. Гневная судорога исказила красивое мужественное лицо товарища Русакова, Банзай вовсе отвернулся в сторону, и даже дядя Фёдор нахмурился.

- Нет, нет, это же Ленин в Мавзолее! – поспешил поправиться Артём.

Суровые морщины на высоком лбу товарища Русакова разгладились, и он только сказал строго:

- Над вами ещё работать и работать, товарищ Артём!

Артёму очень не хотелось, чтобы товарищ Русаков над ним работал, но он сдержался и ничего не сказал. В политике он действительно смыслил не много, но она начинала его интересовать, поэтому, подождав, пока буря минует, он отважился:

- А почему вы против фашистов? То есть, я тоже против, но вы же революционеры, и...

- А это им, гадам, за Испанию, Эрнста Тельмана, и за Вторую Мировую! – свирепо сжав зубы, процедил товарищ Русаков, и хотя Артём опять ничего не понял, ещё раз показывать своё невежество он побоялся.

Разлили по кружкам кипяток, и все как-то оживились. Банзай принялся доставать бородатого какими-то дурацкими расспросами, явно чтобы позлить, а Максимка, подсев поближе к товарищу Русакову, негромко спросил у него:

- А вот скажите, товарищ комиссар, что марксизм-ленинизм говорит о безголовых мутантах? Меня это давно уже беспокоит. Я хочу быть идеологически крепок, а тут у меня пробел выходит, - и его ослепительно белые зубы блеснули в виноватой улыбке.

- Понимаешь, товарищ Максим, - не сразу ответил ему комиссар, - это, брат, дело не простое, - и крепко задумался.

Артёму тоже было интересно, что эти мутанты собой являют с политической точки зрения, да и вообще, существуют ли такие на самом деле. Но товарищ Русаков молчал, и мысли Артёма постепенно соскользнули обратно в ту колею, из которой он не мог выбраться все последние дни. В Полис. Ему надо в Полис. Чудом ему удалось спастись, ему дали ещё один шанс, и может, этот был уже последним. Всё тело болело, дышалось тяжело и слишком глубокие вдохи срывались в кашель, а один глаз по-прежнему никак не хотел открываться. Так хотелось сейчас остаться с этими людьми! С ними он чувствовал себя намного спокойней и уверенней, и сгустившаясь вокруг тьма незнакомого туннеля совсем не угнетала его, о ней просто не было времени и желания думать, шорохи и скрипы, летевшие из чёрных недр, больше не пугали, не настораживали, и он мечтал, чтобы это мгновение тянулось вечно – так сладко было переживать заново своё спасение, и хотя смерть лязгнула своими железными зубами совсем рядом, не дотянувшись до него лишь чуть-чуть, тот липкий, мешающий думать, парализующий тело страх, который овладел им перед экзекуцией, уже испарился, улетучился, не оставив и следа, и последние остатки его, затаившиеся под сердцем и в животе, были выжжены адским самогоном бородатого товарища Фёдора, а сам бородатый, и бесшабашный Банзай, и серьёзный кожаный комиссар, и огромный Максим-Лумумба – с ними было так легко, как не было ему уже с тех пор, как вышел он когда-то давно, может, сто лет назад, с ВДНХ. У него не осталось больше ничего из того, что было. Чудесный новенький автомат, почти пять рожков патронов, паспорт, еда, чай, два фонаря. Всё пропало. Всё осталось у фашистов. Только куртка, штаны, да закрученная гильза в кармане, палач положил – «Может, ещё пригодится». Как теперь быть? Остаться бы здесь, с бойцами Интернациональной, пусть даже Красной, Бригады имени... неважно. Жить их жизнью и забыть свою?

Нет. Нельзя. Нельзя останавливаться ни на минуту, нельзя отдыхать. У него нет права. Это больше не его жизнь, его судьба принадлежит другим с тех самых пор, как он согласно кивнул в ответ на предложение Хантера. Сейчас уже поздно. Надо идти. Другого выхода нет.

Он долго ещё сидел молча, стараясь не думать ни очём, но угрюмая решимость зрела в нём с каждой секундой, не в сознании даже, а в измождённых мышцах, в растянутых и ноющих жилах, словно мягкую игрушку, из которой выпотрошили все опилки и она превратилась в бесформенную тряпку, кто-то одел на жёсткий металлический каркас. Это был уже не совсем он, его прежняя личность разлетелась вместе с опилками, подхваченными туннельным сквозняком, распалась на частицы, и теперь в его оболочке словно поселился кто-то другой, кто просто не желал слышать отчаянной мольбы кровоточащего измученного тела и поэтому не слышавший её, кто окованным каблуком давил в самом зародыше желания сдаться, остаться, отдохнуть, бездействовать, раньше чем они успевали принять завершённую, осознанную форму. Этот другой принимал решения на уровне инстинктов, мышечных рефлексов, спинного мозга, они миновали сознание, в котором сейчас воцарилась тишина и пустота, и бесконечный внутренний диалог оборвался на полуслове.