«Что же он еще мне говорил? — подумал Николай. — Что он еще сказал мне относительно историй?»
«У вас нет главного, нет правильного стержня, нет того настоящего комплекса проблем, какие выдвигает теперь жизнь».
«Стержень, стержень», — продолжал повторять Николай, вслушиваясь в непривычное для него звучание этого слова.
Он еще посмотрел в ту сторону, где в общем уличном потоке машин скрылась машина профессора Голованенко, и неторопливо зашагал от института прочь. Он пошел домой, потому что ему некуда было идти. Дома, когда он вошел в столовую, он лег на диван, не раздеваясь, точно так же, как это сделал вчера его отец, и лежал тихо, не ворочаясь и даже не шевелясь; но в то время как внешне он как будто оставался спокойным (как это всегда бывало с его отцом) и только лицо выглядело чуть напряженнее и бледнее обычного, в голове его происходило мучительное движение мыслей. Он должен был бы теперь, после разговора с Матвеем Петровичем и особенно после встречи с профессором Голованенко, усомниться в своей работе, должен был бы пересмотреть те свои взгляды на жизнь и историю, какие представлялись неверными им, должен был бы задуматься над тем, как и что нужно исправить и дополнить в рукописи, но все его мысли в эти первые минуты, когда он вернулся домой, напротив, были направлены на то, чтобы не согласиться с ними. Он как бы продолжал мысленно разговаривать, отвечая то Матвею Петровичу, то профессору Голованенко так, как он не смог ответить им прежде, когда слушал их; теперь же у него было время для размышления и обдумывания каждой фразы. «Качество земель… степень механизации… это важно, конечно, но все заключается как раз в том, что я поднимаю совершенно иные вопросы, — отвечал он профессору. — Именно психологические, да, психологические. И важен мне не весь длинный исторический путь деревни, а короткий отрезок, и я не делю на героическое и негероическое, — мысленно говорил он, отвечая уже своему старому учителю. — Меня интересует другое: отношение к труду, преемственность профессии хлебороба, и важность этого вопроса отрицать нельзя. Недостаточность фактов, случайность фактов — это другое дело», — думал он, продолжая отыскивать оправдания своей неудавшейся, как он уже чувствовал теперь, работе и продолжая упрекать особенно Матвея Петровича в том, что тот не понял главного замысла. «Но почему?» — спрашивал себя Николай. Снова представилось ему состояние учителя, каким он покинул его в больнице; он вспомнил его худое лицо и болезненное, какое-то даже тусклое выражение глаз, и вновь, как и час назад, когда только-только вышел из больничного сада, подумал сейчас, что если бы не болезнь, Матвей Петрович, наверное, разобрался бы во всем и понял бы все.
Он все еще лежал на диване, хотя чувствовал, что ему было тяжело и утомительно лежать, а надо было что-то делать, что-то предпринимать, двигаться, говорить, спорить; но спорить и говорить (кроме как мысленно) ему было не с кем, и он не поднимался с дивана.
«В одном, пожалуй, Матвей Петрович бесспорно прав: надо пройти по России, — наконец сказал себе Николай. — И я сделаю это, пройду по России и доберусь до корня вопроса. Будут другие выводы, ну что ж, пусть будут другие, но уже тогда никто не сможет упрекнуть или опровергнуть меня. Да, я пройду по России», — повторил он, испытывая радость от сознания того, что он совершит это, и не думая пока о том, насколько выполнима эта затея. Он как будто все еще не был согласен с ними; ему казалось, что все, что он совершит теперь, он совершит ради своих убеждений. Но это был лишь тот ход рассуждений, который позволял удобнее и спокойнее думать о себе. «Рукопись плоха и не завершена, но не то плохо в ней, что считают они, а то, что вижу и считаю я».