Выбрать главу

— Ты уже дома? — сказал Богатенков, входя в комнату и видя Николая лежащим на диване.

— Да.

— Ну, что сказал тебе твой учитель?

— Что сказал… Плохо.

— То есть как? Он что, в больнице читал? — спросил Богатенков, как будто это могло иметь значение, где читалась рукопись. — Ну-ка, расскажи мне, что он сказал.

Богатенков уселся в кресло напротив Николая и только теперь, внимательно посмотрев на сына, заметил выражение смятения и напряженности на его лице. В то время как Николай, поднявшись и слегка потягиваясь, как будто после дремоты, потирал ладонью лоб и глаза (несомненно, для того, чтобы скрыть от отца свое волнение), лицо его оказалось на свету и было хорошо видно отцу. «Что же он такое сказал ему? — сейчас же подумал Богатенков, сразу вспомнив свое вчерашнее впечатление, какое было у него, когда он читал рукопись сына. — Что он мог сказать ему: плохо или неверно»? Он проследил взглядом, как Николай прошелся по комнате, разминая плечи. Он не торопил сына, потому что никогда и ни в чем не любил поспешности, но вместе с тем ему было сейчас неприятно ждать и смотреть на сына; он как будто видел в сыне то проявление слабости, какое было всегда противно самому Богатенкову. Ему казалось, что сам он никогда не испытывал этого, ни в молодости, ни теперь, какой бы стороной ни поворачивалась к нему жизнь, а что, напротив, всякий раз, как только приходилось ему трудно, как, впрочем, трудна было ему и теперь, он становился тверже и решительнее.

— Так что же сказал тебе твой учитель? — снова спросил он, как только Николай остановился напротив него.

— Он сказал, — беря стул и присаживаясь, начал Николай так же неохотно, как только что вяло и неохотно потягивался и разминал плечи, — что в общем-то я и сам знал: по одной деревне истории не пишут. Истории, — повторил он с явной и нескрываемой усмешкой и над собой и над своей рукописью. — Мне надо назад, в Федоровку, отец.

— Уже нагостился? Для чего?

— Работать. Видишь ли, отец, как бы это объяснить тебе получше… Ну конечно же все у меня на материале одной деревни, и отсюда неудачи. И Матвей Петрович, что ж, он прав. — Он не стал говорить отцу, что рукопись еще читал и профессор Голованенко. — Но ведь у меня свой замысел, понимаешь… ну… я чувствую, что где-то и что-то упустил и сделал не так, но… Да вот хотя бы о хлеборобе, о преемственности этой профессии, помнишь, как я рассказывал тебе и Даше. — Николай как будто оживился, произнося это. Но он не стал говорить ему всего, о чем только что, перед его приходом, думал и решил для себя, — пройти по России, — потому что уже сама эта мысль, как ему казалось, сейчас же должна была вызвать протест со стороны отца. «Пусть лучше живет и работает спокойно, для чего ему знать это», — про себя подумал он. Но отец смотрел на него и ждал, и Николай снова заговорил: — Я хочу вернуться в Федоровку, мне это крайне необходимо, и ты должен понять это. Мне нужно работать, нужно запрягаться. — И он не спеша и стараясь больше смотреть на свои руки, чем на отца, принялся разъяснять ему, как иного еще можно разыскать новых материалов в белодворском архиве, и как он будет разыскивать эти материалы, как начнет записывать и сопоставлять новые факты, рассказанные ему жителями Федоровки и, может быть, двух-трех окрестных деревень, куда он теперь во время отпуска еще успеет съездить. Он все время обходил в рассказе то свое главное, что представлялось ему сейчас подвигом и сильнее, чем час назад, волновало его, но, как он ни старался делать это, как ни хотелось ему казаться естественным и откровенным, он чувствовал, что у него не вполне получается это. Он пододвинул к себе газету и, говоря, беспрерывно и как будто машинально вычерчивал на ней примыкавшие друг к другу темные квадратики.

«Я не только не знаю мира Даши, но я совершенно не знаю мира сына, — думал Богатенков, слушая Николая и следя за движением его рук. — Что-то с ним происходит, и он умалчивает и не хочет говорить мне. Я не только просмотрел Дашу, я просмотрел и сына!» Признание это было для Богатенкова и неожиданно и ужасно. Он видел, что Николай не просто не может сказать обо всем беспокоящем его, но что явно не хочет говорить и что выражение смятения на его лице не от слабости, а от неловкости и смущения. С каждой минутой Богатенков все яснее видел и понимал это, и тяжелое и гнетущее чувство как будто ложилось ему на душу. До этого дня, до этого вечернего разговора с Николаем ему всегда представлялось самой светлой стороной его жизни — сын; ему нравилось думать о сыне, видеть в нем продолжение себя, новое и более сильное повторение своей жизни, и думы эти отвлекали его от постоянных житейских забот и неурядиц, от неприятностей по работе и от последней неприятности с Дашей. Возвращаясь сегодня домой, мрачный и недовольный после встречи с майором Тепловым, он полагал застать сына не растерянным, не отчужденным, а, напротив, веселым и бодрым, и сам, весь настраиваясь на это веселье и бодрость, собирался пойти с сыном поужинать в кафе или ресторан. Но он теперь как будто забыл о том, что он собирался сделать, и пристальным взглядом смотрел на сына. Ему было странно и непривычно чувствовать отчужденность сына, и странно и непривычно было видеть растерянность на его лице. «Теперь ничего не будет так, теперь все будет по-иному», — вспомнил он, что говорил себе, выходя из палаты от Даши. Но то, что было между ним и Дашей и что заставило его осознать необходимость понимания мира сестры, было непохоже и далеко от того, что было сейчас между ним и сыном. Дашу он мог понять и мог просить у нее прощения, но отчужденность сына вовсе не вызывала в нем чувства размягченности и доброты, а только раздражала его. «Ему-то чего недоставало?» Как только Николай закончил говорить, Богатенков сухо и строго заметил: