— Здесь свои, — проговорил Богатенков, подходя и здороваясь с Егором. Заглянув в купе, он громче и будто веселее добавил: — Здесь все свои!
Для Богатенкова то, что Егор и Шура ехали вместе, не было неожиданностью, он обо всем знал и потому сразу же принялся знакомить их с сыном и Дашей.
— Мы уже знакомы, — заметил Егор, нехотя протягивая Николаю руку.
— Да, у Лаврушина.
Даша держала цветы и спрашивала глазами: «Куда их поставить? Во что, Коленька, Емельян?» Вся нижняя часть ее лица была закрыта платком, и, как и прежде, видны были только ее беспокойно светившиеся, погрустневшие теперь, после больницы, глаза. Богатенков и Николай, стоявшие к ней спиной и разговаривавшие с Егором, не обращали на нее внимания и как будто забыли о ней; Шура же с нежностью и жалостью смотрела на нее. Она впервые видела ее, но вместе с тем, как ей казалось, она не только понимала выражение Дашиных глаз, но понимала все то страшное, что должно было быть за этим выражением.
— Дайте цветы, я что-нибудь попрошу у проводника, — тихо и робко сказала она Даше.
XVIII
«Ну вот и уехал наш Коленька», — сказали глаза Даши.
— Да, уехал, — как будто для себя и как будто отвечая сестре, подтвердил Богатенков, пропуская впереди себя в машину Дашу.
Для Даши все беспокойство и волнение в это утро состояло в том, что ее «Коленька уехал»; Богатенков же испытывал такое чувство, будто отъезд сына был для него чертой, отделившей прошлое от настоящего. Прошлое заключалось в том, что он только беспокоился о сыне: «Каков он?» — только опасался за него, но, в сущности, мало что делал, чтобы воспитать в нем правильное понимание жизни; настоящее же было как раз сознанием этого отцовского долга и размышлением над тем, что и как надо делать теперь, чтобы снова не «просмотреть сына». «Надо, пожалуй, съездить в Федоровку, что там за деревня, что за старик, у которого живет Николай», — говорил себе Богатенков. Он уже не первый раз думал об этом, но сейчас такая поездка казалась ему особенно необходимой. «Все это у них не свое, — он подумал о сыне, вспомнил о Егоре, который теперь ехал вместе с Николаем в одном купе, и о других молодых людях, с которыми приходилось встречаться ему и которые тоже чем-то были похожи на сына и Егора, — и жалость и это желание разом, сплеча, решить все проблемы. Они не видели иной жизни, чем эта, наша. Что они могут знать?.. Попробовали бы поработать на хозяина: не так сказал, не так повернулся — вон за ворота, и все права. И никакой жалости у него, у Лебедева. А они с жалостью к нему: обидели, не дают жить, преувеличивают собственническую сущность натуры… Жалость жалости рознь!» Взволнованность Богатенкова, как обычно, не была заметна на его лице. Он сидел тихо и молча, и Даша видела в глазах его лишь то выражение озабоченности, какое бывает у провожающих и какое ей казалось естественным и обычным в эту минуту. «Надо еще посмотреть, что там за старик такой», — между тем продолжал думать Богатенков. Отъезд сына (хотя Богатенков после того вечернего разговора с Николаем был более или менее спокоен за него), сами проводы, прощание, пожатие рук, взгляды, какими они то и дело обменивались на вокзале, — все это будто стояло сейчас перед глазами Богатенкова. Он как будто снова разговаривал с Николаем. Но разговор этот, в сущности, не был разговором, а был лишь размышлением самого Богатенкова. Он понимал это, волновался, и волнение тем сильнее было в нем, чем более он сознавал, что нужные мысли и слова приходили ему на ум именно теперь, когда их некому было сказать, кроме как самому себе. «Как мы бываем умны не вовремя», — с досадою думал он.
— Ты помнишь, Даша, лебедевские мешки с мукой? — сказал он, повернувшись к сестре и посмотрев на нее.
«Боже мой, ты о чем?»
— Помнишь пруд возле мельницы? Жернова? Мешки с мукой? А людей?
Для Даши эти слова были неожиданными, и она с недоумением взглянула на Богатенкова. «Какое отношение имеют лебедевские мешки с мукой к отъезду нашего Коленьки, и ведь то было так давно, и чего оно вспомнилось тебе?» — выразили глаза Даши, как они умели выражать ее мысли.
— Ничего, ничего, я так, — поспешно ответил Богатенков, тронув ладонью белую и теплую руку сестры. — А он все же зря так быстро уехал, — добавил он. — Но ничего, не будем огорчаться. Возьмем и нагрянем к нему осенью, а?