Выбрать главу

Мир этот не сразу сложился в душе Минаева.

Мальчишкой он постоянно слышал то от деда, то от отца: «Чем мужик крепок? А тем, что на все имеет свое соображение». Эту несложную мужицкую философию — на все свое соображение — он усвоил так крепко, что даже теперь, прожив жизнь, не представлял себе, что могло быть еще что-то иное, столь же верное и разумное по отношению к нему и к его жизни, чем то, как и что понимал он сам, прикидывая и соображая. Ему была удобна эта философия, потому что лишь с помощью ее он мог оправдывать все свои поступки и помыслы. Он видел, что он жил хуже и беднее, чем жили его дед и отец, и потому все происшедшие в деревне перемены представлялись ему злом; он полагал, что страдал не один, что и в других деревнях были такие же, как он, разумевшие жизнь, но лишенные возможности жить по этому своему разумению, и оттого ненависть к людям, осуществлявшим перемены, и даже желание смерти им казались ему вполне добрым и вполне естественным делом. Он чувствовал, что в состоянии был еще шире развернуть хозяйство, чем в свое время дед и отец, но он не мог теперь, при нынешней жизни, применить свою алчную силу, возвышавшую, как он думал, его над всеми другими людьми, по крайней мере в Федоровке, и ему страшно было сознавать, что чахнет и пропадает в нем эта сила. «Свели мужика, свели хозяина», — рассуждал он, по-своему толкуя слово «хозяин» и меряя все своею меркою добра и зла. Он не хотел жить, как жили все в Федоровке, но он видел, что бессилен был что-либо сделать, чтобы не жить так — «Противу мира не пойдешь!», — и потому таился и замыкался, пристроясь истопником и сторожем в школе, и, главной целью своей поставил выжидание. Ему казалось, что не может все оставаться так, что рано или поздно, но должно вернуться прежнее и разумное, и он должен быть готов к этому. Оттого и ездил за золотишком к Настасье, оттого и накапливал деньги, хотя это были гроши, за сено, за картофель, но и они — рубль к рублю; оттого и не вытащил из-под избы и не свез в лес ящики: «Страх, он перетерпится, зато потом жалеть не придется». Воспринимая по-своему мир и события, он радовался, когда началась война; в то время как всем людям она представлялась злом, нарушившим привычное и желанное течение жизни, для него — добрым знаком, преддверием ожидавшихся им перемен. Он не думал, как будут жить при немцах другие, но твердо знал, как сможет жить он, и ждал и прикидывал, тщательно скрывая от других свои мысли и желания: «Эть придут, эть уж тогда посчитаемся!», — и мысли и желания эти также представлялись ему добрым и естественным делом. После войны он лишь сильнее затаился, но все та же надежда продолжала жить в нем и двигать его чувствами. Он присматривался к тому, что делалось в деревне, и злоба и ненависть все более накипали в нем; он видел, как вернувшиеся с войны солдаты — федоровские мужики, а по его, минаевски, бывшая батрацкая голытьба, когда-то с утра и дотемна работавшая на дедовском подворье (теперь колхозный хозяйственный двор) — эта бывшая голытьба, не знавшая, как он думал, земли и не умевшая растить хлеб, чинила свои избы и ставила новые, рубила пятистенки, и пятистенки эти были не только не хуже, но просторнее и лучше, чем его, минаевская, изба. Строилась ферма, школа; рядом с конюшнями и загоном для волов вырос сначала дощатый, непрочный, крытый серым рубероидом гараж на три колхозных полуторки, а затем рядом поднялось над землей каменное здание ремонтной мастерской. Минаев видел все это, но еще острее глаз его замечал другое. Когда дули сухие ветры, как в прошлом году и особенно в нынешнем, шестьдесят третьем, выгорали хлеба и выгорали травы на лугах и даже в низинах и люди ходили угрюмые и подавленные, Минаев опять смотрел на все оживленным, предчувствующим перемены взглядом. «Бела береста, да деготь черен», — с ухмылкою говорил он себе.