Выбрать главу

— Чего же не понять.

— Ну, то-то.

«Сморчок, — подумал Федор Степанович, как только Минаев вышел из комнаты. — Чертов сморчок, — повторил он, уже наблюдая сквозь окно за удалявшимся школьным истопником, — ишь обиженный». «Ну, ничего, это ему урок», — через минуту сказал он, когда за окном уже никого не было видно, а лежала лишь серая от пыли и солнца с желтевшею и сохнувшею вдоль плетней травою деревенская улица. Он был доволен разговором и собой в этом разговоре; ему казалось, что он сделал все, что мог и что нужно было сделать (не просто побеседовал, а, главное, предупредил), и ему было приятно думать об этом.

Удовлетворенный и спокойный, он принялся в этот день за свои обычные дела.

IV

Из всего этого разговора в сельсоветской избе Минаев сделал для себя заключение, что ему не нужно более опасаться Федора Степановича. Председатель сельсовета ничего не знает о ящиках.

«Помолчать помолчим, — говорил он, горбясь и проходя как раз мимо тех хлебных амбаров, за которыми виднелось сохнувшее пшеничное поле, но не обращая внимания ни на амбары, ни на поле. — И с Веригиным помолчим. А до отца не дошел, — продолжал он, думая о Федоре Степановиче. — Тот эть как остер был, куда Федьке, но ведь и он-то, Степан-то, что против меня стоил! Говорить умел, а жизни не знал. И Федька туда же, на язык… Федор Степаныч… Тьфу!»

Ему приятно было сравнивать себя с Флеровыми, покойным отцом и его живым сыном, и еще приятнее было чувствовать при этом свое превосходство над ними. Он был теперь так возбужден приходившими на ум мыслями, что ему снова казалось, что-нет в Федоровке никого, кто бы вернее, чем он, понимал жизнь и умел жить. То, что с таким его пониманием и умением ему постоянно приходилось ловчить и изворачиваться, и то, что, ловча и изворачиваясь, он вынужден был каждый раз с опаской оглядываться на свои дела, — об этом он не думал сейчас; ему важно было свое превосходство, и оно заключалось для него в том, что он именно своим хилым, как он любил с усмешкою говорить о себе, «мужицким умишком» всегда точно улавливал, где и как можно было изловчиться и извернуться. «Вам до колхоза, а мне до себя, упрекай поди», — говорил он. Он шел, сняв пиджак, держа его в руках, и под рубахой особенно была заметна его уже старческая худоба.

Он не застал дома Алевтины: она уехала в Белодворье торговать маслом.

Войдя в избу и переодевшись во все старое, что он носил ежедневно и в чем было сподручнее работать по хозяйству, он вышел во двор. День, как и вся нынешняя весна и лето, был сухим, жарким. Он достал косу из сарая и в тени, за стеною, принялся отбивать ее. Неторопливо, как он любил работать, когда делал что-нибудь для себя, не напрягаясь, а как бы наслаждаясь этой работой, он раз за разом взмахивал и опускал молоток на звенящее жало косы; удары ложились ровно, маленькими продолговатыми вмятинками и радовали глаз; время от времени он откладывал молоток, проводил жестким, шершавым пальцем по лезвию, и тогда на руки его и на плоскость косы падали со лба капли пота. Он казался спокойным и весь как будто был сосредоточен на том, что делал; в первые минуты он качал было даже прикидывать, по каким оврагам следует пройти ему с косою прежде и по каким потом (он знал леспромхозовские земли так же хорошо, как свой огород, и у него не было ни малейшего колебания в том, что и нынче он, подрядившись, накосит себе сена, хотя, может быть, не столь богато, как в дождливые и урожайные годы); он чувствовал, что после всех пережитых в это утро волнений он мог бы отдохнуть теперь за работой и своими привычными размышлениями, но течение мыслей его складывалось так, что он не мог, в сущности, ни успокоиться, ни сосредоточиться. Как только он подумал о сене, которое накосит для себя, он вспомнил о другом сене, которое видел из окна сельсоветской избы, — прессованное и сложенное в большой стог; хотя он не верил, что часть того сена будут распределять колхозникам, как не верил вообще ничему, что говорил ему Федор Степанович: «Слыхали мы обещаниев!» — но сомнение, раз зародившись («А вдруг и в самом деле будут распределять, ведь и лес тоже начали возить!»), уже не давало ему покоя. «Тьфу!» — сплевывал он, раздражаясь и желая прогнать от себя эти мысли; но он ничего не мог сделать с собой, лишь чувствовал, что работа разлаживается; в конце концов, отбив только до половины, он отложил косу.

У калитки кто-то окликнул его: