Выбрать главу

Егор ничего не ожидал от этой поездки, кроме того, что он, передав Дашу подполковнику Богатенкову, должен был поскорее вернуться домой, к Шуре, и потому как будто не мог испытывать того волнения, какое испытывала Даша на следующее утро, когда поезд подходил к Белодворью. За два часа до прибытия, а в сущности, когда только еще начало рассветать, и степь за окном, поля, рощи, деревни были окутаны бледной утренней синевою, Даша уже была одета, причесана, собрана и сидела у окна с таким видом, словно вот-вот, через какие-то минуты, побегут за окном первые домики незнакомого ей города, откроется перрон, и она увидит пришедшего встречать ее брата, и увидит все то, что видел Коленька, что окружало, как она думала, его жизнь, и что уже по одному этому представлялось ей родным и близким; она как будто боялась упустить мгновение, когда ей должно было открыться это, и Егор, тоже собравшийся и сидевший рядом с Дашей и тоже смотревший в окно (но более смотревший на Дашу), вполне, как ему казалось, понимал ее состояние. Он ничего не говорил ей, потому что знал, что никакие слова не могли теперь успокоить ее. «Как все женщины, — думал он, — и Шура бы волновалась, и мать бы волновалась». Но и сам Егор, чем ближе подъезжали к Белодворью, тем явственнее начал ощущать в себе беспокойство; оно как будто было беспричинным, но происходило оттого, что он думал, как встретится с подполковником Богатенковым, который представлялся ему мрачным, подавленным и расстроенным и которого ему было жаль теперь так же, как жаль было сидевшую рядом Дашу; он думал, как пойдет в больницу к Николаю (он не допускал мысли, что может уехать, не побывав у Николая), и вся история с пожаром и взрывом вставала перед ним, он снова смотрел на Дашу, на ее спину и чуть приподнятые плечи, на непокрытые, аккуратно причесанные волосы с редкой, но теперь особенно заметной сединой, и ему казалось, что он еще более понимает ее волнение и беспокойство. Он вместе с нею стоял у окна, когда поезд подходил к белодворскому вокзалу, и вместе с нею искал глазами среди встречающих подполковника Богатенкова.

— Вы не волнуйтесь, Дарья Захаровна, — сказал он Даше. — Емельян Захарович — человек обязательный, он здесь, и мы сейчас увидим его.

— Вон он, видите, вон! — почти воскликнул он, увидев на проплывавшем мимо окна перроне Богатенкова.

Но Даша уже сама заметила брата и свободной рукой постучала по стеклу.

Когда вышли из вагона, Богатенков обнял Дашу, и она заплакала у него на груди. Егор стоял позади нее с чемоданами и ждал, пока подполковник, освободившись, подойдет к нему. Он видел, как вздрагивали от рыданий спина и плечи Даши, слышал, как Богатенков говорил сестре: «Хватит, ну, хватит, успокойся, все будет хорошо», — и все то же словно беспричинное волнение охватывало его. Он ничего не ждал от этой своей поездки, но все время, и теперь особенно, чувствовал, что что-то должно было произойти с ним, и предвестником тому было это его теперешнее волнение.

XV

С вокзала Минаев не сразу поехал в Федоровку. Прежде он решил зайти к шурину, Якову Михайловичу Кондратьеву, который жил недалеко от сенного базара и у которого Минаев, когда приезжал в Белодворье, останавливался на ночь.

Он не застал Якова Михайловича дома; встретила его худая и болезненная Кондратьиха. Она провела его в избу, посматривая на него внимательно и настороженно, и Минаев сразу же уловил это непривычное, будто какое-то заговорщицкое отношение к себе.

— Ты чего это? Эть что-нибудь с Яковом? — спросил он, как только вошел в комнату.

— С Яковом-то ничего.

— Так чего же ты так оглядываешь меня?

— С поезда?

— Да.

— В Федоровке-то не был еще?

— Ясно, не был.

— И не слышал ничего?

— Нет.

— Изба-то твоя сгорела.

— Да ты в своем уме!

— Я-то в своем, — сказала Кондратьиха, слегка подбочась и опять оглядывая Минаева. — Это тебе надо думать. Под избой-то что хранил?

— Под какой избой?

— Теперь-то что с лица белеть, дело свершилось. Да ты не смотри на меня моляще, не у меня отмаливать придется.

— Не мути, баба, — двинувшись на Кондратьиху, зло проговорил Минаев. — Врешь? Кто сказывал?

— Твоего страху да на ночь. Сама была, сама и видела: одна печь торчит, да и та разваленная, а что в подполе было, все описано и увезено. Так-то. Дохранился! Господи, Алевтину-то жалко, не знала она ничего. А я чуяла, чуяла, какой ты есть ирод! Ты ее не впутывай, сам хранил, сам и выкручивайся. Господи, как же ты жил…