Выбрать главу

«Сначала их хотели похоронить в одной, общей».

«А потом?»

«Потом порешили: каждого в отдельной, по-людски. А порешили так потому, что детишки их живы остались. Подрастут, дескать, и спросят: а где мать моя похоронена? А вот здесь. И еще ради отцов их и мужей, которые воевали. Потом так и было: солдаты приезжали сюда, и офицеры, к сыновья, а как же…»

Егор отошел от окна.

Но хотя он сел за стол и, пододвинув папку с «парфюмерным делом» и раскрыв ее, принялся вчитываться в протоколы допросов, хотя он понимал, что ему нужно обязательно подготовиться к разговору с вызванными им на сегодня, на час дня, двумя сотрудницами центральной базы снабжения, и он должен был сосредоточиться сейчас на том, что читал, и он старался сделать это, но то, о чем он только что вспомнил, и то, о чем думал, сидя на летучке, и странный приход старика в кожаной кепке, который все время просидел молча в кабинете, и разговор с Шурой, и ее необыкновенно живое и привлекательное лицо, и даже то, что он сказал ей, что всегда рад видеть ее, представлявшееся ему теперь особенной неловкостью и смущавшее его, поочередно возникало в воображении Егора и отвлекало его внимание. В эти полчаса он как бы вновь пережил все то, что пришлось пережить ему за сегодняшнее утро, но только с той разницей, что теперь он не горячился, а размышлял обо всем спокойно. Смерть Андрейчикова по-прежнему представлялась ему нелепой и бессмысленной, и по-прежнему он осуждал подполковника Богатенкова и майора Теплова за их мягкость и, как ему казалось, излишнюю предусмотрительность, что он называл «перешагиванием психологического барьера»; сам же он сейчас не хотел «перешагивать», как они, и был горд тем, что в нем жило это чувство. Он не спрашивал себя, почему они перешагнули. «Они мягче самих законов», — объяснял себе Егор. Но вопрос о войне, безотцовщине, преступлениях был сложнее, и он несколько раз вновь мысленно возвращался к нему и опять вспоминал разъезд, кладбище, замерзшие и посиневшие трупы женщин на снегу.

Он повторял слова Епифаныча: «Детишки их живы остались» — и думал о детях, осиротевших в ту метельную ночь. Но тут же в нем возникала противоположная мысль, и он произносил ее:

— Только ли война и безотцовщина? А что толкает на преступления пожилых людей? Алчность, жажда наживы? Проклятое наследие капитализма? — Он усмехнулся, произнеся это. — Живуче же это наследие!

Он представил себе отечное лицо директора парфюмерного магазина, которого допрашивал на той неделе и который с удивлением воскликнул, что ничего не знал, что творилось у него в магазине, тогда как в столе Егора лежали документы, уличающие директора, — Егор представил себе его отечное старческое лицо и снова повторил: «Живуче же это наследие!» Но он видел, что так нельзя было объяснить все причины, и чувствовал, что запутывается. В конце концов он перестал думать об этом и полностью занялся «парфюмерным делом».

Дело было очень сложное, проходило по нему много разных людей, и Егор расследовал его кропотливо и вдумчиво. В минуты, когда он приступал к допросу, в нем самом рождалась та самая осторожность, которую он осуждал в действиях подполковника Богатенкова и майора Теплова, но эта, своя осторожность, представлялась ему и теперь верной и необходимой, а та, богатенковская, неоправданной, почти преступной.

Он перелистывал страницы дела, выписывал нужные вопросы и время от времени, теперь уже совершенно машинально, не вдумываясь в смысл произносимых слов, вполголоса повторял:

— Наследие, наследие…

VI

После летучки и после короткого разговора с Егором Ковалевым подполковник Богатенков отправился на совещание в управление милиции.

Совещание длилось недолго; уже в первом часу дня Богатенков был свободен. Вытирая платком мокрые от пота шею и лицо и спускаясь по ступенькам к ожидающей его машине, он неторопливо думал, как ему лучше распределить оставшееся время дня, поехать ли сразу в отделение, или сперва заглянуть к председателю райисполкома, который просил Богатенкова зайти, и к тому же у самого подполковника были кое-какие, правда, не очень срочные и не очень значительные — дела к председателю. Но Богатенкову не хотелось теперь ехать ни в исполком («После двух лучше, после двух председатель свободнее!»), ни к себе в отделение, — вечером с московским поездом прибывал его сын Николай, и это предстоящее событие сейчас, больше всего занимало подполковника. Его отцовское сердце, казалось, билось особенно часто, когда он думал о телеграмме от Николая. Она была не из Москвы, а из Белодворья, небольшого районного городка, который Богатенков старался представить себе и никак не мог этого сделать, и еще более не мог представить Федоровку, деревню, в которой работал Николай и до которой от Белодворья можно было добраться лишь на подводе или на попутной автомашине; но он не только не мог представить себе Белодворье и Федоровку, он также не мог представить себе и Николая: каков он теперь, не студент, а учитель сельской школы, хлебнувший самостоятельной жизни. Вопрос этот волновал Богатенкова, но, как и утром, во время летучки, и потом, когда разговаривал с Егором, да и теперь, спускаясь по ступенькам к ожидавшей внизу машине, он заглушал в себе это волнение.