Несколько секунд оба, и майор Теплов и подполковник Богатенков, молча смотрели друг на друга; майор ждал, что скажет Богатенков, и ожидание его было более нетерпеливым и раздраженным, потому что он, как видно, полагал, что приказ об освобождении Богатенкова уже подписан (тем же приказом, вторым параграфом, он, майор Теплов, очевидно, будет назначен начальником отделения). Богатенков же, глядя на Теплова и видя его выжидательный взгляд и понимая этот взгляд, вовсе не собирался ни спрашивать, ни отвечать; он вспомнил, каким исполнительным и внимательным был Теплов полгода назад, когда ожидал присвоения очередного звания и от Богатенкова зависело, какую дать ему характеристику, Богатенков написал тогда положительную, но сейчас он думал не о характеристике, а именно о том, каким был тогда Теплов.
Майор встал и, отвернувшись от Богатенкова и взглянув в окно, сказал:
— Пожалуй, пойду, ждут там.
— Идите.
«Может быть, позвонить Потапову и узнать?» — сам себя спросил Богатенков, оставшись в кабинете один; но он не стал звонить Потапову; он решил завтра же съездить в управление и поговорить с полковником и подумал, что будет говорить: не спросит, «смещают» или «не смещают», а скажет, что распространилось такое мнение, будто «смещают», и это мешает работать. Но хотя Богатенков и подумал так, и это, как ему казалось, было самое верное, что он мог теперь сделать, все же то, что в управлении, ничего не сказав ему и ни о чем не спросив его, а прислушавшись лишь к мнению, решили его судьбу, было обидно. Он повторял себе: «Что они?!» — впервые чувствуя растерянность перед тем, что, как казалось ему, совершалось вокруг него и что он особенно видел и чувствовал теперь.
Он уехал из отделения раньше обычного: и потому, что не обедал и хотел есть, и потому, что надо было еще приготовиться к встрече сына и успеть на вокзал.
VII
Егор Ковалев не знал, что на том самом кладбище, на разъезде, о котором рассказывал ему старый стрелочник Епифаныч, среди других могил, обнесенных оградками и неогороженных, есть могила жены подполковника Богатенкова, что в ту буранную ночь сорок второго года она приехала с эшелоном эвакуированных, выгрузилась из теплушки на снег и, укутывая одеялом трехлетнего сына Николая, стояла с заветренной стороны избы в туфельках, в тоненьких чулках, грелась в избе и снова выходила на мороз, как все, окружавшие ее; с первым обозом она отправила Николая в Криводолку, а сама, поехав со вторым обозом, замерзла в степи, и нашли ее, окоченевшую и запорошенную снегом, под опрокинутыми санями бычковской председательши. Богатенков же не знал того, что следователь Ковалев, сотрудник его отделения, родился и вырос как раз на том разъезде, под Талейском, где была похоронена жена, что история этого большого кладбища на косогоре, возле четырех разъездовских домиков, была так же известна Егору, как и Богатенкову, хотя Богатенков всего дважды ездил туда: первый раз — сразу же после войны, когда приезжал в Криводолку за сыном и тогда же из Криводолки ходил на кладбище и установил оградку вокруг могилы; и второй раз перед самым назначением в милицию — лет шесть назад, в конце лета, уже вместе со взрослым сыном, и ночевал тогда у Егоровой матери, путевой обходчицы (Егора в то время дома не было: он сдавал вступительные экзамены в университет), и вместе с нею и Николаем ходил на кладбище, а потом сидел на скамейке перед избой, смотрел на проносившиеся составы, пассажирские, товарняки, наливные, на тихий и спокойный степной закат, на железную дорогу, разрезавшую холмы и уходившую к уже сумеречному горизонту, и то особенное ощущение огромности мира, которое человек испытывает в степи, охватывало его. Богатенков отлично помнил тот вечер. Одна за одной прошли мимо него по тропинке коровы, возвращавшиеся с пастьбы, и маленький, лет семи, мальчик, светловолосый и конопатый, прошагал вслед за коровами, волоча за собой самодельный веревочный кнут; потом было слышно, как под навесом Прасковья Григорьевна — так звали мать Егора — доила корову и струи молока со звоном ударялись о днище ведра; и запах этого молока, только что процеженного и еще теплого, налитого в крынку и поданного на ужин, и долетавший со двора запах кизячного дыма, и ломти черствого, привозного из Талейска хлеба, и клеенка, старая и изрезанная ножом, на которой лежали эти черствые ломти хлеба, и то, что Прасковья Григорьевна отказалась от денег, которые Богатенков предложил ей за ночлег, за молоко и хлеб, — и это тогда растрогало Богатенкова; и то, что Прасковья Григорьевна обещала Богатенкову следить за могилой его жены, и как она говорила об этом, и ее слова: «А мой вот лежит в Белоруссии, под Озаричами, может, и за его могилой кто-нибудь ухаживает», — все это Богатенков хранил в своей памяти так же бережно, как хранил многие события, и радостные и горестные, которые пришлось ему пережить за свои пятьдесят лет.