— Ну хорошо.
Богатенков прошел к лифту, поднялся на третий этаж и открыл дверь в приемную полковника Потапова. «Ничего не будет по-старому», — негромко, почти про себя, проговорил он, входя и оглядывая знакомую ему приемную, в которой сейчас никого не было, ни секретарши, ни помощника, и отыскивая глазами то кресло, на которое всегда садился, приходя и ожидая приема. «Ничего не будет по-старому», — повторил он, находясь еще в том возбужденном состоянии, в каком он вышел от Даши; но ход мыслей его был нарушен: он вспомнил, для чего пригласил его Потапов, вспомнил о майоре Теплове и нахмурился от того нехорошего чувства, какое вызвали в нем эти воспоминания. «Как раз теперь, когда я так понимаю жизнь, так понимаю людей и так вижу и понимаю работу, именно теперь, когда я вижу и понимаю не только то, что связано с работой, но шире и больше, меня надо убирать», — рассуждал он, уже сидя в кресле, опершись на спинку и отдыхая. Ему казалось, что он еще никогда не понимал так сущности своей работы, как понимал это теперь, и казалось, что не просто знал всех сотрудников отделения, но чувствовал их, как чувствовал самого себя, и видел каждого из них на той ступени, которую сам уже прошел, но с которой всем им надо было еще карабкаться вверх: и этому молодому следователю Егору Ковалеву с его горячностью, и майору Теплову, о котором теперь мог думать спокойно, без неприязни и неуважения к нему, и начальнику паспортного стола — всем надо еще карабкаться вверх, и Богатенков чувствовал, что своей прожитой жизнью и пониманием он был в силах помочь им. Но то, что он понимал теперь, он не мог объяснить Потапову. «Это невозможно объяснить, это надо видеть и понимать», — говорил он, продолжая сидеть неподвижно и внешне оставаясь спокойным, но уже чувствуя то раздражение, какое в последнее время все чаще и чаще начинало одолевать его. Он подумал, что, может быть, Потапов не понимает его так же, как он сам до сегодняшнего дня не понимал Дашу. «Нет, это — одно, а то — другое. — Богатенков встал и принялся ходить по приемной. — Это должно быть всегда, а то?..» Он хмурился, и в глазах его, потому что никто не видел и не наблюдал за ним, были заметны усталость и раздражение. Он взглянул на часы: стрелки показывали четверть пятого. «Может быть, он совсем не придет», — подумал Богатенков, продолжая прохаживаться от двери к окну и от окна к двери. Его беспокоило еще одно обстоятельство, о котором ему не хотелось вспоминать, но которое все более поднималось в нем и заслоняло собой все остальное. «Они (и Николай, и Даша) считают, что у меня все хорошо, и верят в мое преуспевание и благополучие, и я всячески и всегда поддерживал в них это; что ж будет теперь, когда я им объясню все, — говорил себе Богатенков. — Что подумает и как воспримет все Николай?»
«Ну что ж», — останавливаясь и как бы подытоживая все свои размышления, проговорил Богатенков и опять посмотрел на часы. Ему хотелось, не откладывая, сейчас же решить все, но Потапов не появлялся, а подошедший дежурный сказал, что ждать уже больше нечего, и Богатенков, еще раз повторив: «Ну что ж», — вышел в коридор. Он спускался по лестнице быстро, глядя себе под ноги, так же быстро прошел мимо постового и, сев в машину, сухо и строго сказал шоферу Павлику:
— В отделение!
VIII
В седьмом часу Богатенков приехал домой. Когда он вошел в комнату, он чувствовал себя настолько усталым и разбитым, что, не переодеваясь, а лишь сняв и повесив китель на спинку стула, прилег на диван, и так, не меняя позы и не замечая, что затекают и немеют руки, пролежал около часа. Он ждал Николая и думал о нем; и думал о Даше; и думал о себе самом. Ему было жаль утраченного спокойствия и уверенности, так необходимых каждому на склоне лет. «Ну что бы ей не жить», — рассуждал он, возвращаясь к той своей несложной житейской философии, которая теперь представлялась ему единственно верной. От усталости ли, или оттого, что к сложностям, какие он испытывал на работе и какие уже сами по себе требовали от него немалого напряжения, прибавилась еще эта забота — болезнь сестры (к тому же теперь не было ее перед его глазами), он думал почти противоположное тому, что он думал о ней в палате; ему казалось, что при всех тех ошибках, какие он видел теперь в своих отношениях к Даше, он все же сделал для нее многое, хотя бы уже то, что она не нуждалась ни в чем, и она могла бы добром, а не этим отплатить ему. «В самом деле, что я мог сделать для нее большее, чем сделал, рассуждал он. Она сыта, обута, одета, ухожена, у нее нет никаких забот, кроме домашних, и Николай уже вырос, уже большой, самостоятельный, только и жить теперь, ни тревог, ни волнений», — думал он. Но когда Богатенков, уже переодевшись, в домашней куртке и мягких туфлях вошел на кухню и когда увидел уроненный Дашей флакон с уксусной эссенцией, все так же лежавший на полу, и муку на столе, и противень с уже засохшими и потемневшими пельменями, он опять почувствовал острую жалость к ней и опять с прежним беспокойством подумал, что если бы все же был повнимательнее к ней, как в первые годы, когда забрал из госпиталя к себе, ничего этого не случилось бы теперь.