«Похоже, он действительно хочет принести, — подумал Егор, как только остался один. — Он так весел и так оживлен, неужели не понимает, почему я интересуюсь Ипатиным? А если и в самом деле старик умер не от болезни и старости, а от невнимания, небрежения («А-а, все они»)? Каким бы ни был он в прошлом, это ведь не может ничего оправдать теперь, — продолжал думать Егор, и ему представлялась странной и поразительной та уверенность, с какою только что разговаривал и держался с ним Лаврушин. — Может быть, он притворяется, играет?» — думал он, зная, что Лаврушин способен на это.
Лаврушин вскоре вернулся; он вошел в кабинет плавной походкой, держа в руке толстую папку — дело Ипатина, — и, подойдя к столу и положив папку перед Егором, весело сказал:
— Тебе повезло, не сдали. Какой том, а!
— Да, внушительный, — согласился Егор.
— Роман, чего только в нем нет: и плен, и лагеря, и раскулачивание — на десять жизней. — Лаврушин опять улыбнулся довольной улыбкой. — У людей гениальных, у людей выдающихся жизнь всегда бывает наполнена разными необычными событиями, и это вполне понятно, но как у этих, — он кивнул на раскрытое уже Егором ипатинское дело, — как они, мужички эти, за свою жизнь иногда ухитряются столько натворить, уму непостижимо. Тебя не удивляет это? Меня удивляет. Вот нам с тобой уже скоро по тридцать, но какое выдающееся событие было у нас? Никакого. А какое предвидится? Тоже никакого. Нет, меня все это удивляет, Егор, всякие такие дела есть отклонение от норм человеческой жизни, одни отклонения возвышенные, в сторону гениальности, другие же, и их в сотни раз больше, в сторону низменную, к преступности. И этот твой Ипатин — как раз очень типичный экземпляр, — заключил Лаврушин так же неторопливо, как он произносил первые слова; он был сейчас еще больше доволен собой, и сказанное им представлялось ему настолько значительным, что он видел, что нужно дать возможность Егору и конечно же самому себе обдумать все, чтобы продолжить разговор; еще ему хотелось сохранить подольше то впечатление, какое, как полагал он, произвели его слова на Егора, и он, сказав: «Полистай», отошел к окну. Но он не мог долго стоять у окна; он чувствовал в себе то приятное волнение и то беспокойство, какое приходило к нему всегда в минуты особенного удовлетворения собой; ему хотелось говорить, и он все время оглядывался на Егора, листавшего и просматривавшего ипатинское дело. «Есть норма жизни и есть отклонения, — продолжал мысленно Лаврушин, готовясь сразу же начать разговор, как только Егор закроет папку. — Мера отклонения есть мера гениальности или мера преступности; поощрение гениальности и пресечение преступности — вот главные задачи общества. Нам, юристам, дано второе — пресечение, и в этой сфере мы должны действовать смело, решительно и жестко». Он был теперь вполне уверен, что его мысли не только совпадают с суждениями Егора, но точнее и яснее выражают суть дела. Он не задумывался, как Егор, над причинами, порождающими преступления (это требовало иных, настоящих усилий), он просто был убежден, что главное — в этом делении на нормы и отклонение, и чем дольше он думал об этом, тем сильнее назревало в нем желание говорить. Он отошел от окна и прошелся по кабинету; затем сел в свое новое кресло, за стол, и просмотрел несколько лежавших перед ним бумаг.
— Ну что, любопытно? — сказал он, снова поднимаясь и подходя к Егору. — Есть в этом ипатинском деле, между прочим, характерная сторона: старик ни разу и ни в чем не признал себя виновным, но вовсе не потому, что был невиновен, а понимал, что трудно доказать его вину. Как он, к примеру, попал в плен? Дезертировал, сдался, как изменник, как предатель, но обрати внимание, на что он делает упор: попал в плен, и все! Вот основная трудность и основная сложность нашей юридической практики: определить, умышленно или неумышленно. Сложность невероятная, тогда как в нашей науке и в нашей практике более, чем где-либо, должна быть ясность и определенность. Всякое преступление — это прежде всего отклонение от общепринятых норм жизни. Мера отклонения есть мера преступности, вот что должно лежать в основе законодательства. Это и точно и, главное, ясно и просто.
— А кто, скажи мне, будет определять эту самую твою меру отклонения? — заметил Егор, неохотно и не очень внимательно слушавший Лаврушина, но уловивший главную суть его рассуждений.
— Я не о том, кто будет определять…
— Все же кто?
— Общество.
— Да, вот уж где ясность полная, — сказал Егор и вновь принялся листать ипатинское дело.
— Все и всегда будет решать общество, и как бы мы ни хотели уйти от этого, мы никуда не уйдем, — заметил Лаврушин.