Выбрать главу

– Бранд – это огонь по-немецки, – зачем-то пояснил Игги, но его никто не услышал. – Раньше пожарных называли брандмейстерами.

Он хотел сказать что-то еще, но гул голосов был сбит настолько плотно, что Игги вовремя осознал всю бесполезность затеи. Посмотрел на маму – она сидела молча, подперев голову рукой, и неотрывно смотрела на него. Кажется, остаток вечера они так и просидели – глядя друг на друга. Мамины теплые, внимательные глаза вытягивали из Игги ужас и беспомощность, словно подорожник или ихтиолка. Он чувствовал, что внутри становится легче, ровнее, чище. Это был еще один «первый раз» этой бесконечной ведьминой ночи – Игги впервые осознал, что никто и никогда не любил его так, как любила мама. И он не мог ее подвести.

3

Из нового, такого же ущербного, как и предыдущий, сна Игги вытащило новое объявление водителя – они подъезжали к границе. «Оставайтесь на своих местах, я схожу узнаю, какой будет порядок прохождения таможенного контроля», – в этот раз водитель не кашлял, и его перевозной улей не загудел на полных мощностях, разве что коллективно зазевал, недовольно заворчал. Игги проверил паспорт во внутреннем кармане рюкзака, он там по-прежнему был, в шершавой обложке с непонятной надписью. Обложкой Игги обзавелся примерно в тот момент, когда нашел работу и вместе с ней обрел волшебное право обмена мятой, засаленной бумажки о гуманитарном пребывании на нормальную рабочую визу. Он быстро обнаружил, что во всевозможных очередях ощущает себя неловко со своим родным «голым» паспортом. На нем лежала печать катастрофы, и он то и дело сталкивался с сочувствием и едва заметной, хорошо скрываемой брезгливостью. Такая бывает, когда встречаешь тяжко больного человека на улице или – что еще хуже – в автобусе. Старательно объясняешь себе, что болезнь незаразна, что опасаться нечего, но продолжаешь опасаться.

Две следующие ночи Игги провел в горячих беседах с воображаемым Маяковским. Тот пафосно доставал и доставал из широких штанин, Игги ловко апеллировал к тому, что страны, паспорт которой Владимир Владимирович увековечил в своем вызывающе заискивающем тексте, уже нет ни на одной политической карте. А потом Маяковский устал от пустых разговоров, чертыхнулся, со всей дури вмазал кулаком по стене и уж совсем неожиданно снова застрелился. Это был самый конец марта, Игги задыхался в душной комнатенке центра временного пребывания беженцев, а потому проснулся мокрый, горячечный и испуганный. Потерять расположение одного из самых уважаемых поэтов Игги не был готов, стать причиной его второго по счету самоубийства – не был готов дважды. Следующие два дня он болел, благо дни эти пришлись на выходные, температурил, бредил, призывал сумасбродного поэта к ответу, к объяснениям, к раскаянию и – наконец – к барьеру. Тот не отвечал. А потом Игги одномоментно выздоровел и прервал с Маяковским всякий контакт. На следующий день он зашел в третьесортный ларек второсортных сувениров и купил сомнительную клеенчатую обложку с дурно пропечатанным на ней оленем. Олень изрекал какую-то длинную неловкую фразу на том самом буржуйском, в котором черт ногу сломит. Игги, недолго думая, перевел ее так: «К одним паспортам – улыбка у рта. К другим – отношение плевое». И окончательно себя простил.

«Уважаемые пассажиры, никаких вещей с собой не берем, берем только документы и проходим на паспортный контроль. После проверки в автобус не садитесь, ждите моего разрешения. Автобус должны досмотреть собачки». Игги недовольно хмыкнул. Он понимал, что водители автобуса не шибко интересуются тонкостями родного языка, но как эти деловитые, сконцентрированные, все из себя «при исполнении» овчарки превратились в «собачек» – ума приложить не мог. В бежево-белом, хорошо освещенном помещении было так же правильно и спокойно, как в любом буржуйском учреждении. Люди метались между очередей, беспокойные атомы, Игги не торопился. Он вспомнил, что так и не выбросил зажигалку, и решил сделать это сразу после контроля – еще разок, всего один, покурить и выбросить. Можно было бы угостить полувоплотившуюся богиню Мги, если та продолжила свое путешествие с ними. Игги начал искать ее среди суетящихся соотечественников, предвкушавших скорую встречу с родной землей, и очень скоро нашел. Свет не шел ей и шел одновременно – таинственность разрушилась, распалась на зеркальные фрагменты, осталась там, в темноте и влажности ночи. Ее стало труднее досочинять, допредставлять, зато куда легче – разглядывать. И он разглядывал – черную легкую куртку, пепельно-русые волосы, узкие, совсем девичьи плечи – всё, что можно было разглядеть со спины. Ничего выдающегося, никаких потусторонних черт или повадок. Они стояли в параллельных очередях, почти на одной линии, но она неизменно чуть впереди, и Игги хотелось нагнать ее, поравняться, заглянуть в совсем теперь не таинственное, наверное, лицо. Убедиться, наконец, что он себе напридумывал про нее, что она обычная, самая обыкновенная, но его очередь не двигалась, а ее – вполне. Не до конца осознанно Игги поймал себя на сожалении об упущенном куске красоты там, на парковке, о моменте, в котором всё было наполнено тревожным обещанием, беспокойным предвкушением. О том, что он не насладился до конца, не выпил до дна. «Ибо в темноте – там длится то, что сорвалось при свете», – Игги помотал головой. После разрыва с Маяковским ему не особо-то хотелось вступать в близкие отношения с каким-либо еще взбалмошным поэтом, а уж тем более с Ним.