Выбрать главу

Рыжеволосый костромич Сузюмов… Житейские невзгоды еще не отпечатались на его лице, но видна усталость. И – успокоенность ожесточенного до крайности человека. В отличие от него, Хрюкина, – в Испании или Китае, – этот парень никому ничего не доказывал. Он делал на Волге то, чего никто другой за него не сделает. «Таких, как Сузюмов, штрафная эскадрилья не замарает, – рассудил Хрюкин. – А капитан Д. пусть хлебает, что заслужил. Пусть отмывается. Все цели одинаковы. Легких в Сталинграде нет. Для малодушных штрафная как чистилище, возможность искупить свою вину перед народом…»

«Выстоим, Коля?» – спросил он Сузюмова. «Живыми не уйдем, товарищ генерал», – ответил ему сержант.

Концовка приказа сложилась так:

«В целях пресечения отдельных фактов трусости и паникерства, препятствующих победе, и поддержания железной дисциплины в духе приказа № 227, создать в 8 ВА штрафные эскадрильи…»

«Хорошо отработан документ, убедительно», – сказал ему генерал Новиков, но не тоном учителя, радующегося успехам ученика; благословляя создание штрафных эскадрилий, командующий ВВС сам нуждался в одобрении и поддержке.

От полкового КП, бугром выступавшего, летчики уходят к своим машинам, на стоянку, небольшими группами, а возвращаются в тенистый уголок с подветренной стороны землянки вразброд, поодиночке; здесь людно, но неговорливо. Летчиков в заношенной фронтовой амуниции выделяет худоба, сухость, неулыбчивость лиц; ждут очередного вылета, пребывая под впечатлением последнего, улавливая все, что происходит на правом берегу реки…

Прошел слушок: Баранова посылают на Ельшанку. Где-то полегчало; под Ельшанкой, что на южной окраине города, напротив, жмет.

Вскоре сам Баранов, поднявшись по стертым глинистым ступеням КП, с раскрытым планшетом в руках подтверждает: да, на Ельшанку.

С кем?

Кого Баранов берет напарником?

В лицах летчиков как будто озабоченность сухой метущейся пылью: командирский выбор пока не сделан, Бахарева с тем же отсутствующим выражением лица сторонится мужской компании летчиков, чтобы не попасть под чью-нибудь тяжелую руку.

– Бахарева, – вслух отметил ее присутствие старший лейтенант, осторожно пробуя больную ногу.

Или поздоровался, отвлекаясь от раскрашенной цветным карандашом карты?

В моторном гуле аэродрома она, похоже, его расслышала. Взяла под козырек, сдвинув каблучки. Он ей кивнул, лицо его вытянулось. В щетине впалых щек блеснула рыжина.

В полку она недавно. С «ЯКом» обращается уверенно и мягко – это он отметил. После провала под Обливской в боевой расчет ее не ставят, на передний край не посылают. Поручают сопровождение московских «дугласов», прикрытие эшелонов, поступающих под разгрузку на станции фронтового тыла. «Дерзкая летчица, – доложился Баранову „Пинавт“, ходивший с Еленой в его отсутствие на станцию Эльтон. – Так и рыщет!» «Пинавт» – небольшого росточка летчик со смешливым от природы, исхудавшим и как бы озлившимся, забывшим улыбку лицом – обязан своим прозвищем авиационному жаргону: «пинавт» в авиации примерно то же, что на флоте – салажонок. «Рыщет! – насмешливо передразнил его Лубок (вот кого она сторонится, переминаясь в одиночестве после неудачи под Обливской: Венька Лубок, возглавлявший их пару, с Бахаревой в контрах). – Слоняется тут как тень, то ли с ней летать, то ли ее… на танцы приглашать…»

Так заговорил нынче воитель.

Глазом, изощрившимся над Волгой, чутьем истребителя, не выходящего из боев, Баранов распознавал химеру страха во всех ее проявлениях; чем ожесточенней бой за город, тем она чувствительней, – одного срезает под корень, другому выедает душу постепенно. «Лубок, – обращался он к Веньке с глазу на глаз (замечания, особенно на людях, Венька воспринимает болезненно), – Лубок, ты в небе носишься, как гончий пес…» – «Так быстро?» – «Так прямо! Собака чешет обычно по прямой, не замечал? В сторону не берет. И ты… Собьют!.. За хвостом смотришь?» – «Во все глаза!» – «Солнце не упускай…» – «Слепит солнце. Ничего не видно». – «Орлы не боятся смотреть на солнце, – настаивал Баранов, – что и продлевает им жизнь…»

Слова, однако. Лубку не помогали.

Он их не воспринимал.

Боевой порядок, строй, место в строю – святая святых, а Лубок, чуть что: «За Родину!» – и за облака…

Баранов приучал его к порядку пулеметом.

Как вылезет Лубок, чтобы оторваться от группы и уйти, – очередь из пулеметов. Поверх плексигласовой кабины, над бортом… Из всех пулеметов. Для большей острастки иногда из пушки тоже. Чтобы вернее доходило. Чтобы на этот счет не заблуждался. И как будто достигли своей цели вразумляющие трассы Баранова. И, раз и другой почувствовав, как уязвим «мессер», как шарахается он, смертный, от хорошего удара в зубы, вроде бы совладал с химерами Лубок. Сам сбил одного. Ненароком, правда: вывалился из-за тучки, зажег «лапотника» на посадке – и деру… Радости было! Шлем об землю – трах, вдоль стоянки фертом шел, ведро краски истратил, раскрашивая свой «ЯК»… Гулял допоздна. «Я теперь их, гадов, щелкать буду!.. Я их как старший лейтенант Баранов!..» И поставил Веньку во главе эскорта из двух машин – он да Бахарева – прикрыть «горбатых». Венька, помявшись, положился на удачу: кривая вывезет… Сколько примеров на глазах, вывозит же кривая, чем Венька хуже? Да против молодчиков Удета, числом превосходящих, с их техникой, с их мастерством в огне, надобен опыт. Выдержка, терпение… великое терпение. А терпение – это дух. Нет духа – нет терпения.

Просчет-то, судя по всему, в том вылете на Обливскую допущен был элементарный: оторвался Лубок по старой памяти от «горбатых», ушел на высоту, а спина у «ИЛа» темная, на пестром фоне он как ящерица, его не разглядишь… тут нужен глаз, нужно внимание… предельное внимание. Шесть экипажей прикрывал Лубок – всех там и оставил. А на другой день, едва рассвело, – снова на Обливскую. Да, на Обливскую, пощады ей не было; штурмовать, блокировать аэродром, где, по агентурным данным, подтвержденным воздушной разведкой, до сотни «юнкерсов». Венька бледный, с закушенной губой… Приказано – повел, и снова тот же результат. Командир штурмовиков на Веньку с пистолетом: «Бросил, курва!..»

Подкосило Веньку, сломался.

При везении – нахал, под давлением – вибрирует, гнется. Чем его образумливать, приводить в чувство? Какими очередями?

Когда задание сорвано, незадачливый командир готов искать свое спасение в тех, кто не вернулся. Лубок валил ответственность на Бахареву: его команд не слушала, самовольно откололась, вот и сбили. Донесение писалось с его слов, он ответственный свидетель. А на третий день явилась Елена, да не на своих двоих, как, бывает, возвращаются с задания мужики, ставшие безлошадными, а на своем «ЯКе» («отремонтированном в полевых условиях» – подчеркивалось в донесении, пошедшем вслед за первым). Вспорхнула под носом у немцев, и – дома, и то, что наплел Венька, против него же и обернулось… Официальный разбор их вылета откладывался – некогда. «Освободим Обливскую, опросим жителей, тогда». Но Лубок упорствует, гнет свое. Распускает слух, будто ей предъявлены какие-то обвинения, будто ее вот-вот отчислят, куда-то переведут… мелочится. Он, Лубок, воюет, она, видите ли, слоняется.

Коротко кивнув Елене, Баранов посочувствовал ей. Не более.

Ибо чем Елынанка легче Питомника? Рынка? Других целей, куда ее не посылают?

Майор, высаженный им над Конной, мог промышлять и над Ельшанкой.

Кивнул, она в ответ что-то промямлила.

«Пойду», что ли?

…Прошлой осенью на полуразбитом станционном базарчике, пропускавшем эшелоны беженцев, наткнулся Баранов на обрез водопроводной трубы, торчавший из земли, как кладбищенская кость, и стал крутить сияющий медный кран, легкий в резьбе, не ржавеющий после бомбежки, поскольку его хватали и крутили сотни и тысячи жаждущих глотка воды… И тут какая-то бабуся выставила на ларь добрую макитру молока. «Молочная душа, – говорил о себе Михаил. – Меня мать до четырех лет молоком выпаивала». Осторожно приняв из рук бабуси крынку, он опорожнял ее, блаженно гукая, не замечая маленькой женщины с бледным лицом, подходившей к нему. Из всех летчиков, толкавшихся на базаре, она выбрала почему-то Баранова и шла на него издалека, как завороженная. «Желаю тебе счастья и любви, мой мальчик», – проговорила она, пригнув к себе и поцеловав Баранова в щеку. Держа на весу кувшин, летчик с молочными усиками на губах взирал на нее оторопело.