Зная, что на мысе двое суток держали оборону наши войска, она пошла с одной мыслью: «Дай-то бог, встречу сынков».
Тишина и одиночество пугали ее, а отдаленная канонада и зарево пожаров угнетали смутные чувства. Унимая в себе и страх, и тягостные, до слез горестные чувства, Аксинья думала о сыновьях, которые должны были вернуться этой осенью из армии. Много военных и гражданских протекло мимо ее дома; не одно ведро воды выпито сердешными у колодца напротив окна, а милые сыночки, знать, стороной прошли.
— Горе-то какое… Горе… — сказала она себе и, вытирая подолом слезы, замерла, услышав из-под земли глухой стон. Ее сильнее прежнего охватил страх: «Неужто кого живым закопали?» Она опустилась и ухом прильнула к сухой земле.
Много раз Аксинья пахала и боронила землю, отдыхая, сидела и лежала на ней в страдную пору, но никогда она не была ей так мила и дорога, как сейчас.
Земля, словно живая, дышала теплом, отдавая прогорклым запахом военной гари. Вот опять послышался стон, и земля зашевелилась: стал приподниматься человек. Аксинья, осеняя его перстом, прошептала:
— Свят, свят! Сгинь, сгинь, нечистый!
Человек покачался и рухнул, протяжно застонал:
— Бра-а-ту-ха… Бра-а-ту-ха!
Услышав знакомое слово, которым один из сыновей, Николай, звал другого, Аксинья кинулась к нему. Спешно откапывая его ноги, она причитала: «Я сичас, я сичас, я сичас, сынуля! — И, выпростав его, бросилась к своему узелку. Вливая в рот молоко, она приговаривала: — Пей, пей, Коленька, пей, сынуля!»
Он жадно глотал, потом рванулся, хотел было встать, но не удержался, упал.
Аксинья перевернула его на спину. Он глубоко вздохнул и ненадолго затих. Приходя в себя, пытался встать на колени. Шарил вокруг себя и звал:
— Лю-ся! Лю-ся, где ты?
— Это я, твоя мама, сынок!
— Мама?
И в его затуманенном контузией сознании всплыл из далекого детства смутный образ матери, лежавшей на голой лавке в деревенской избе, со свечой в руках.
Возвращаясь из забытья, он почувствовал прикосновение женских рук и поцеловал эти руки. А она все гладила и гладила по забитым землей волосам, осторожно касаясь рукой его плеча, по-матерински нежно говорила:
— Пройдет, Коленька!
— Мать, Тимофей я!
— Ти-мо-ша! Родной мой, любимый!
И ему вдруг показалось, что говорит Люся — так похож и нежен ее голос, и он переспросил:
— Люся, ты?
— Тимоша, это я, мама. Как же это я тебя за Коленьку приняла?
— Какая мама? Нет у меня мамы.
И Сиротный вдруг понял, что у этой женщины сыновья на войне. Она ищет их…
— Мать, кого-нибудь нашли здесь?
— Нет, сынок. Ни живых, ни убитых не было.
Со слезами на глазах Аксинья смотрела, как вздрагивали его широкие, крепкие плечи. Она собралась с силами и, приподымая его, сказала:
— Сынок, уйдем, милай! Неровен час, немцы нагрянут. — Она выпрямилась и, точно окаменела, увидев гитлеровцев…
И не птичий звон разбудил сонные воды Десны, покрытые туманной пеленой, а крик Аксиньи эхом прокатился по реке.
…Этот раздирающий душу крик ударил в сердце Сиротного. Смахнул испарину со лба, увидел перед собой старую, седую женщину с платком на острых плечах. Подперев морщинистое улыбчивое лицо рукой, она сквозь невольные слезы всматривалась в незнакомого ей солдата. Рядом, уцепившись за длинную, изрядно поношенную черную юбку с полотняным передником, стояла девочка лет трех-четырех на тонких худых ножках.
— Отвоевался, родимый? — подходя ближе к нему, спросила женщина.
Что-то знакомое послышалось солдату в напевной интонации ее голоса, так похожего на голос Люси. Откуда-то из глубины памяти всплыл бой на мысе: капитан Никанкин, жена Люся и… этот голос.
— Отвоевался, мать. Да вот не вытерпел, раньше срока из госпиталя. И сюда. Здесь мои друзья-товарищи, погибшие в сорок первом.
— Сам-то здешний, али как? Что-то не признаю…
— Теперь тутошний, мать. И неотложное дело у меня…
— Родименький, — со слезами на глазах обратилась старушка, — а не встречал ли моих сыночков: Николку с Тимошей?
— Я сам — Тимофей, мать. А Николок, что Иванов, много встречал.
Старушка подсела к Тимофею, прикрыв лицо платком, неслышно заплакала. Потом тихо, как самой себе, проговорила:
— Неужто мне на старости лет с серыми клочками бумаги, без вас, родные сыночки, жить.
— Не плачь, мать. Живы будем — не помрем, так говорил наш политрук. Я тоже сын твой. Ай не признала? А кто откопал меня на мысе? Кто молоком отпаивал?.. Теперь принимай на жительство — кормильцем буду.
— О господи… А я-то думала…