Когда он бывал в хорошем настроении или что-либо его смешило, он улыбался. Но улыбался сдержанно, одними уголками рта, и даже и эту скупую улыбку прикрывал рукой и трубкой.
У меня лично вызывает удивление то, что он объявил себя генералиссимусом и стал носить маршальскую форму. Тем более это было странно, что к его полувоенному облику давно привык весь мир, и этот облик, известный всем, вполне вязался с войной. В звании и форме было что-то мелочное, шедшее откуда-то из молодости, с тех времен, когда он был маленьким по общественному положению человеком — наблюдателем тифлисской метеостанции. Как-то странно сочетать положение вождя партии мира со званием генералиссимуса, с желанием носить маршальскую форму, с брюками, на которых красный лампас — одна из самых одиозных примет царского времени. Мне невольно вспоминается снимок тех ранних лет — знаете, тот, с шеей, замотанной кашне, и по контрасту с этим торчащая из-под стола нога в шевровом, хорошо начищенном ботинке, и брючина с красным лампасом и штрипкой.
Между прочим, он вообще придавал, на мой взгляд, излишнее значение форме, и люди, которые страшно были увлечены по своей службе изобретением новых мундиров или восстановлением старых русских мундиров, находили какой-то отзвук в нем, одобрение. Помню, как всерьез обсуждался вопрос о введении адъютантских аксельбантов и эполет; помню, как в закрытых машинах везли в Кремль шесть человек, обмундированных в армейские мундиры с эполетами, и шесть человек, одетых во флотские кители с эполетами… И это было не в конце войны, а в разгар ее».
Далее мой собеседник вспоминает эпизод, связанный с периодом финской войны.
«На совещании у Сталина речь зашла о побережье Финского залива, о куске бывшей Ингерманландии, где до войны с точки зрения симпатий к советской власти настроения населения оставляли желать лучшего. Война все это проявила в еще большей мере, но я, находясь там еще и до войны, столкнулся с фактами организованного хранения оружия, вплоть до станковых пулеметов и большого запаса патронов. В разговоре я напомнил об этом, о том, как во время случайного пожара в одной рыбацкой деревне началась дикая стрельба — взрывались патроны, которые были спрятаны буквально во всех домах между бревнами и конопаткой.
Разговор происходил в присутствии Ворошилова. Ворошилов вдруг стал говорить о том, что надо выселить население этого прибрежного района. Тогда Сталин сказал:
— А что это значит — выселить? Выселить, чтобы они смотрели в сторону Финляндии? Надо потом будет финнов переселить.
Он сказал это совершенно спокойно, как будто это было нечто вполне рядовое, находящееся в его власти.
— Как переселить? — невольно переспросил я.
— Переселить население Финляндии в соответствующие климатические условия, а сюда переселить население из соответствующих климатических условий. В чем дело — население Финляндии меньше, чем население одного Ленинграда! Можно переселить.
Так он говорил о целом народе и о целом государстве, говорил как о чем-то, что вполне в его власти. Потом, несколько лет спустя, во время жутких переселений с Кавказа, я несколько раз вспоминал этот тогдашний, вдруг начавшийся и вдруг оборвавшийся и не имевший, казалось бы, никакого продолжения разговор. Значит, ему еще тогда приходила в голову мысль о произволе над целой нацией, осуществленном в таких невероятных масштабах. Этот разговор оставил какое-то смутное и, в общем, тяжелое впечатление.