- Да, послушай, Джош! - говорил он рокочущим басом. - Взгляни на дело в таком свете: твоя бедная мамаша вступает в юдоль преклонных лет, а у тебя теперь есть случай упокоить ее старость.
- Нет, пока вы живы, - ответил Ригг своим холодным высоким голосом. Пока вы живы, ей покою не будет. Все, что я ей дал бы, прикарманите вы.
- У тебя на меня зуб, Джош, я знаю. Но послушай, поговорим как мужчина с мужчиной, начистоту: с небольшим капитальцем я бы открыл такую лавочку, что чудо. Табачная торговля идет в гору. Я все силы приложу - не рубить же сук, на котором сидишь. Вопьюсь, как блоха в овцу, для своей-то пользы. И уж оттуда ни ногой. А твоей бедной мамаше какого же еще счастья? Я ведь свое отгулял, к пятидесяти пяти годам дело идет. И хочу угомониться у собственного очага. Мне ведь только открой дорогу к торговле табаком такую сметку и опыт, как у меня, нескоро найдешь. Я не хочу к тебе по мелочам приставать, а разом поставить все на правильный путь. Ты взвесь, Джош, как мужчина с мужчиной, и твоя мамаша до конца своих дней горя знать не будет. Я старуху всегда любил, прах меня побери!
- Кончили? - спокойно сказал мистер Ригг, по-прежнему глядя в окно.
- Да, кончил, - объявил Рафлс и, схватив шляпу со столика рядом, взмахнул ею широким ораторским жестом.
- Тогда послушайте меня. Чем больше вы меня в чем-то убеждаете, тем меньше я поверю. Чем больше вы меня уговариваете что-то сделать, тем больше у меня оснований этого не делать. Вы думаете, я забуду, как вы пинали меня, когда я был мальчишкой, как съедали все, что было в доме, а нам с матерью оставляли черствые корки? Вы думаете, я забуду, как вы заявлялись в дом продать последние вещи, прикарманить деньги и опять уехать, чтобы мы с матерью разбирались как знаем? Если бы вас выпороли у позорного столба, я был бы только рад. Моя мать попалась на вашу удочку. Наградила меня отчимом, вот и натерпелась за это. Она будет получать еженедельное пособие, но его выплата сразу же прекратится, если вы посмеете сунуть сюда нос или искать со мной встречи где-нибудь еще. В следующий раз вас здесь встретят собаками и кнутом.
При последних словах Ригг обернулся и посмотрел на Рафлса выпуклыми холодными глазами. Контраст между ними оставался столь же разительным, как восемнадцать лет назад, когда Ригг был на редкость несимпатичным беззащитным мальчуганом, а Рафлс - плотно сложенным Адонисом трактирных залов. Но теперь все преимущества были на стороне Ригга, и посторонний наблюдатель, вероятно, решил бы, что Рафлсу остается только понурить голову и удалиться с видом побитой собаки. Ничего подобного! Он состроил гримасу, какой обычно встречал карточные проигрыши, потом захохотал и вытащил из кармана коньячную фляжку.
- Ладно-ладно, Джош, - сказал он вкрадчиво. - Плесни-ка сюда коньячку, дай соверен на дорогу, и я уйду. Честное и благородное слово. Как пуля вылечу, прах меня побери.
- Запомните, - сказал Ригг, доставая связку ключей, - если мы встретимся еще раз, я не стану с вами разговаривать. Я вам обязан не больше, чем вороне на заборе. И выклянчить вам у меня ничего не удастся, разве что письменное удостоверение, что вы злобный, наглый, бесстыжий негодяй.
- Жалость-то какая, Джош! - протянул Рафлс, запуская пятерню в затылок и наморщив лоб, точно эти слова сразили его наповал. - Ведь я же к тебе привязан, прах меня побери! Так бы и ходил за тобой по пятам, - ну, вылитая мамаша! - да вот нельзя. А уж коньяк и соверен - святое дело.
Он взмахнул фляжкой, и Ригг направился к старинному дубовому бюро. Но Рафлс почувствовал, что при взмахе фляжка чуть не выпала из кожаного футляра, и, заметив в каминной решетке сложенный лист бумаги, поднял его и засунул в футляр для плотности.
Ригг вернулся с бутылкой коньяка, наполнил фляжку и протянул Рафлсу соверен, не сказав ни слова и не глядя на него. Затем он отошел к бюро, запер его и снова невозмутимо встал у окна, как в начале их разговора. Рафлс тем временем отхлебнул из фляжки для почину, завинтил ее с нарочитой медлительностью и сунул в карман, строя гримасы за спиной пасынка.
- Прощай же, Джош... и может быть, навеки! - продекламировал Рафлс, оглянувшись на пороге.
Ригг все еще смотрел в окно, когда он вышел за ворота и свернул на проселок. С пасмурного неба сеялся мелкий дождь - живые изгороди и трава у дороги зазеленели ярче, а батраки в поле торопливо складывали на повозку последние снопы. Рафлс, который шагал неуклюжей развалкой городского бездельника, не привыкшего к прогулкам на лоне природы, выглядел среди этого сельского покоя и прилежного труда столь же неуместно, как сбежавший из зверинца павиан. Но на него некому было глазеть, кроме годовалых телят, и его присутствие досаждало только водяным крысам, которые, шурша, исчезали в траве при его приближении.
Когда Рафлс выбрался на тракт, ему повезло: его вскоре нагнал дилижанс и подвез до Брассинга, где он сел в вагон новой железной дороги, не преминув объявить своим спутникам, что ее теперь можно считать проверенной, - ловко она прикончила Хаскиссона. Мистер Рафлс редко забывал, что обучался в "Академии для мальчиков", и чувствовал, что при желании мог бы блистать в каком угодно обществе, а потому среди ближних его не нашлось бы ни одного, кого он не считал бы себя вправе дразнить и высмеивать, изысканно развлекая, как ему казалось, остальную компанию.
Он играл эту роль с таким воодушевлением, словно его путешествие увенчалось полным успехом, и частенько прикладывался к фляжке. Бумага, которую он засунул в футляр, была письмом с подписью "Никлас Булстрод", но она надежно удерживала фляжку и Рафлсу незачем было извлекать ее оттуда.
42
О, как бы мог его я презирать,
Когда б не милосердия запрет!
Шекспир, "Генрих VIII"
Один из первых профессиональных визитов после своего возвращения из свадебного путешествия Лидгейт нанес в Лоуик-Мэнор, куда его пригласили письмом с просьбой самому назначить удобные ему день и час.
Мистер Кейсобон во время своей болезни не задал о ней Лидгейту ни единого вопроса, и даже Доротея не подозревала, насколько его мучил страх, что его трудам или самой жизни может наступить внезапный конец. И здесь, как во всем другом, он бежал жалости. Мысль о том, что он, вопреки всем своим усилиям, может стать предметом жалости, уже была мучительной, но вызвать сострадание, откровенно признавшись в своей тревоге или горести, об этом он и подумать не мог. Всем гордым натурам знакомо подобное чувство, и, быть может, пересилить его способно лишь столь глубокое ощущение духовной близости, что всякие попытки оградить себя кажутся мелочными и пошлыми, а не возвышенными.