Выбрать главу

Гул нарастал, превращаясь в оглушительный, монотонный напев. Это была музыка сфер, но музыка безумная, разрывающая душу. И в ней начал проступать голос. Вернее, подобие голоса. Оно было похоже на скрежет камня по камню в толще земной коры, на лопанье миллионов пузырей, на шёпот самого времени.

«Смотри… Смотри и помни… Мы были. Мы есть. Мы будем. Маяки зажгутся вновь. Звёзды сходятся. Плоть готова к принятию. Слушай Зов…»

И он увидел Их. Не самих Древних, а их тени, их отражения в кривых зеркалах иных измерений. Титанические, студенистые формы, усеянные светящимися глазами, щупальца, способные обвить целый мир, крылья, от которых тень ложилась на целые галактики, хитин прочнее самых лучших сплавов. И он понял, что человек — лишь случайная плесень на теле бесконечно древнего, бесконечно равнодушного Бога, который может проснуться одним движением и стереть её, даже не заметив.

Видение достигло пика. Он увидел сам себя, крошечного, ничтожного, стоящего на берегу, а из бирюзовых вод поднимались исполинские, не поддающиеся описанию массы плоти и камня, затмевая собой солнце, луну, небо… И от этого зрелища разум, уже висевший на волоске, отступил. Он почувствовал, как что-то рвётся внутри, в самой основе его «я».

Он закричал. Или ему показалось, что закричал. Но звука не было. Был лишь всё тот же пронзительный, сводящий с ума гул.

Резкий, животный толчок инстинкта самосохранения вырвал его из этого кошмара. Он не помнил, как отпустил пластину, как отшатнулся, падая на спину в песок. Реальность вернулась — резко, грубо, обжигающе ярко. Над ним было бледное осеннее небо, вокруг — песчаные дюны, а перед ним — молчаливые, древние курганы.

Но ничего уже не было прежним.

Он лежал, судорожно хватая ртом воздух, его всего трясло. Мир вокруг звучал по-другому. Шум прибоя был теперь тем самым гулом, только приглушённым. Он слышал его везде — в шелесте травы, в биении сердца, в скрипе песка под телом. Он смотрел на бирюзовый камень кургана, и ему казалось, что он видит сквозь — видит те самые неевклидовы улицы, видит движение каких-то теней.

Он был слеп от зрения. Глух от звука. Разум был переполнен обломками знаний, которые он не мог ни понять, ни принять. Он пытался встать, но тело не слушалось. Он понимал, что с ним произошло то же, что и с Вороновым. Он подглядел в замочную скважину мироздания и увидел лицо абсолютного хаоса, глядящий в ответ.

И самое ужасное, что в этом хаосе был свой порядок. Свой ужасающий, нечеловеческий смысл. И часть этого смысла теперь навсегда жила в нём, разъедая изнутри, как кислота.

С трудом поднявшись, шатаясь, Игнат побрёл прочь от курганов. Он не оглядывался, но знал, что они там. Они всегда там. Они ждут. И теперь они ждут и его. Ибо он, Игнат Бородкин, советский учёный, материалист, прикоснулся к знанию, которое сделало его своим. И тихий, навязчивый шёпот на дне сознания уже не умолкал: «Слушай Зов… Вернись…»

* * *

Бородкин не помнил, как добрался обратно до своей хаты. Мир вокруг звенел. Звенел тем самым низким, вибрационным гулом, что проник в самые кости, в самое нутро, вытеснив все другие звуки. Он был не гостем в сознании, а хозяином, занявшим опустевшие чертоги рассудка. Он сидел на краю кровати, руки дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью. Перед глазами стояли видения: циклопические стены из зелёного камня, пляска неевклидовых геометрий, безглазые лики тех, кто старше самой смерти.

Он должен был говорить. Должен был кому-то рассказать. Иначе безумие, ждущее своего часа на окраине сознания, поглотит целиком. И был только один человек, кто мог понять — молодой агроном из районного центра, Семён, приехавший всего на день для забора почвенных проб. Человек науки. Рационалист. Последняя нить, связывающая Бородкина с миром логики и фактов.

Он нашёл Семёна у повозки. Тот, жизнерадостный и полный сил, заканчивал погрузку ящиков с образцами. — Игнат Сергеевич? Вы выглядите ужасно, — беспокойство прозвучало в голосе агронома искренне.

И Бородкин заговорил. Сначала сбивчиво, потом всё быстрее, слова вылетали из него, как проклюнувшиеся демоны. Он говорил о курганах, о гуле, о видениях, о Воронове, о знаниях, что жгут мозг. Он не упоминал Древних, не говорил о У’РНОЛ’XXЕ — язык не мог выговорить этих слов, но он описывал ощущение. Ощущение чудовищной древности, немого наблюдения, абсолютного безразличия ко всему человеческому.

Семён слушал, и его доброжелательная улыбка медленно таяла, сменяясь сначала недоумением, затем настороженностью, а после — холодной, отстранённой жалостью. Он видел не коллегу, а больного человека, измождённого, с лихорадочным блеском в глазах. — Игнат Сергеевич, — осторожно перебил Семён. — Вам нужно отдохнуть. Серьёзно. Солнце, работа… и эти местные сказки. Они действуют на воображение. Вы же материалист. Вы же понимаете, что все это — чепуха.