Существо не просто было покрыто слизью. Оно состояло из неё. Эта субстанция не была инертной; она пульсировала, медленно стекала густыми, тягучими каплями, которые, падая на пол, не впитывались в дерево, а оставались на поверхности, словно жирные, светящиеся слёзы, и продолжали своё независимое, мерзкое существование, медленно ползя к центру круга. Запах, исходивший от него, был невыносимым коктейлем: удушающая сладость разложившейся гигантской туши морского зверя, смешанная с едкой химической горечью и чем-то неописуемо древним, пыльным, как воздух в склепе, запечатанном за миллионы лет до появления человека.
Плоть не имела никакого аналога в земной фауне. Она была полупрозрачной, желеобразной, и сквозь неё просвечивали тёмные, неясные органы или возможно сосуды, которые пульсировали в ритме, абсолютно независимом друг от друга, создавая жутковатую, диссонирующую симфонию жизни. Это была не биология, а пародия на неё, кошмарный бред, обретший плоть. Она казалась хрупкой, словно медуза, но в каждом её движении чувствовалась нечеловеческая, сокрушительная мощь, способная перемолоть кости в порошок одним неверным прикосновением.
Щупальца… Их было не сосчитать. Они не росли из одного места, а появлялись и исчезали прямо в теле существа, то вытягиваясь на несколько метров, то всасываясь обратно в студенистую массу. Каждое было увенчано не просто ртом, а воронкой из хитиновых, иглообразных зубов, которые постоянно сжимались и разжимались в немом, голодном позыве. А внутри этих ртов, в самой глотке, мерцали крошечные, как булавочные головки, слепые глазки. Это создавало эффект бесконечного, ненасытного наблюдения — каждое щупальце видело его, пробовало на вкус его страх, его сущность.
Но самым богомерзким, самым противным человеческой природе аспектом была текстура. В тех местах, где слизь была тоньше, было видно, что поверхность существа не является гладкой. Она была испещрена бесчисленными порами, из которых то выступали, то втягивались микроскопические, волосоподобные реснички. Они колебались в унисон с тем гулом, и Бородкин с ужасом осознал, что это и есть источник Зова. Не гортань, не голосовые связки, а эти бесконечные, колышущиеся волоски, создающие вибрацию, способную проникать сквозь материю, время в самую душу. Это был инструмент абсолютного влияния, орган, превративший целую популяцию в покорных рабов.
И оно дышало. Но не воздухом. Когда оно поворачивалось, то на «спине» на мгновение открывалась складка, и оттуда вырывалось облако не газа, а того же бирюзового сияния, только плотного, как туман. Этот туман нёс в себе запах глубин, куда никогда не проникал свет, и был холодным, как сама смерть. Вдыхая его, Бородкин чувствовал, как лёгкие замерзают изнутри, а сознание затягивает в водоворот ещё более чудовищных видений — он видел спящие под толщей земных недр тела, огромные, как горы, и понимал, что это существо — лишь блоха на теле своего спящего Бога.
Это была не смерть. Смерть была понятна, почти привычна. Это было нечто бесконечно более отвратительное. Это была жизнь, вывернутая наизнанку, лишённая всякого смысла, кроме своего собственного, непостижимого существования. Жизнь, для которой человек был лишь питательной средой, случайным наростом плесени, который можно стереть, не заметив.
И видя это, ощущая всеми фибрами души, Игнат Бородкин не испытывал желания бежать. Он ощущал… благоговение. Холодное, лишённое всякой теплоты, богомерзкое благоговение перед этой совершенной, абсолютной чужеродностью. Его человеческая сущность сдалась, сломалась, признала своё поражение. И на её месте родилось новое понимание. Понимание того, что он стоит лицом к лицу не с чудовищем, а с Истиной. Ужасающей, неудобоваримой, отравляющей, но Истиной.
Что есть победа? Жалкая иллюзия, которую рисует себе ничтожный человеческий разум, пытаясь осмыслить битву с бесконечно превосходящими силами. Мы запираем дверь, думая, что обезопасили себя, и не слышим, как нечто по ту сторону начинает медленно, методично скрестись в неё, уже зная, что дверь эта — лишь бумажная ширма.
В самой глубине разума Игната, под слоями ужаса, покорности и навязанного знания, шевельнулась последняя, отчаянная искра того, кем он был когда-то. Игнатом Бородкиным. Советским учёным. Человеком, который верил в порядок, в логику, в то, что хаос можно изучить, классифицировать и обуздать. Эта искра была не героизмом, а последним спазмом утопающего инстинкта самосохранения.
Взгляд упал на перламутровые пластины, разложенные на столе. Карта, схема, инструкция по открытию Врат. Разум, отравленный знанием, прочитал их по-новому — не как призыв, а как чертёж. И он увидел не цель, а уязвимость. Точку сборки. Энергия, питающая явление существа, была нестабильна, она требовала точнейшей настройки, гармонии. Гармонии, которую создавал хор.