Выбрать главу

В подвале он оборудовал нечто вроде лаборатории. Но вместо пробирок и микроскопов там стояли ящики с тёплой, влажной землёй, принесённой с окраин. В земле он выращивал не овощи, а странные, стеклянисто-органические образования, наблюдая за их пульсацией и записывая наблюдения в толстую тетрадь. Он уже не пользовался латинскими терминами. Его почерк изменился, стал угловатым, а буквы иногда перемежались теми самыми значками, которые он видел в анатомическом атласе. Он изучал. Систематизировал. Пытался понять циклы.

Он стал садовником. Садовником Ужаса.

Его договорённость с Широковым работала. Чекист обеспечивал прикрытие, раз в неделю привозил керосин и известь, которые Денис теперь использовал не для тотального уничтожения, а для точечного «пропалывания» — когда где-то на окраине находили слишком активный, опасный для людей нарост. Они не разговаривали лишний раз. Взгляда, обмена папками с отчётами о «несчастных случаях» и «внезапных болезнях», было достаточно. Они стали соучастниками, звеньями одной цепи, скреплённой молчанием.

Однажды к концу дня, когда последняя пациентка — старуха с давлением — ушла, в дверь постучали. Стук был неуверенным, робким.

Вошла Эльза, молодая женщина, дочь одного из местных жителей. Она была бледна, но на её щеках горел нездоровый румянец. В руках она сжимала кончик платка.

— Герр доктор… — начала она на ломаном русском, опуская глаза. — Извините, что беспокою…

— В чём дело, Эльза? — голос Бородина был ровным, профессиональным, но в нём не было прежней теплоты. Он был как инструмент.

— Я… я жду ребёнка, — она положила руку на едва заметный ещё живот. И сразу её глаза наполнились слезами не радости, а животного страха. — Мой муж счастлив. Мать его счастлива. А я… я боюсь.

Она замолчала, ища слова. — Я чувствую… не так. Как с первым. Всё не так. Оно… оно не шевелится. Оно… — она сглотнула ком в горле, — оно стучит. Иногда. Словно камешек о стекло. Изнутри. И мне снятся страшные сны. Про землю.

Сердце Бородина не дрогнуло. Не сжалось от ужаса. Оно ровно и чётко качнулось, как маятник, отмечая неизбежное. Его взгляд упал на живот с тем же интересом, с каким он смотрел на свои образцы в подвале.

— Ложись на кушетку, Эльза, — сказал он мягко, но уверенно. — Сейчас посмотрим.

Она послушно легла. Бородин накрыл её живот простынёй, вымыл руки холодной водой. Его движения были выверенными, автоматическими. Он включил лампу, направил свет.

Ковыльные просторы

Воздух в посёлке к ночи остыл, утратив дневной знойный гнёт. Он стал прохладным и неподвижным, с приятным запахом полыни. Ефим Рыбников стоял на крыльце своего домика на окраине, курил самокрутку и смотрел в темноту. Окна соседних хат были тёмными — добропорядочные советские люди давно спали, чтобы с первыми лучами солнца встать на работу в колхозе.

Но сон обходил Ефима стороной. Беспокойство грызло его изнутри, тихое, но настойчивое, как скрип половицы в пустой комнате. Тоска. Необъяснимая, глухая тоска, что пришла не от жизненных неурядиц — с ними он мирился, как мирились все, — а откуда-то извне. Из самой этой бескрайней, поглотившей звёзды темноты, что раскинулась за оградой двора.

Он бросил окурок, раздавил его каблуком и свистнул сквозь зубы. — Альма, ко мне.

Из конуры бесшумно выпорхнула тёмная тень овчарки. Умные, преданные глаза смотрели на хозяина с безоговорочным пониманием. Альма была его единственным настоящим другом, молчаливым хранителем немых дум и тихой печали.

— Что-то не спится, девочка. Пройдёмся? — прошептал он, проводя рукой по густой шерсти.

Собака тыкнулась холодным носом в ладонь хозяина, как-бы соглашаясь. Ефим накинул на плечи поношенную телогрейку и сошёл с крыльца. Калитка скрипнула, словно предупреждая, и вот они за ней — два одиноких силуэта на фоне спящего советского посёлка, обращённые лицом к бескрайней степи.

Сначала было тихо. Только их шаги по утоптанной дороге, да лёгкое позвякивание цепи на ошейнике Альмы. Фонарей здесь не ставили — незачем. Свет окон посёлка быстро остался позади, поглощённый густой пеленой ночи. Их окружала тьма, но тьма знакомая, домашняя. Ефим знал каждую кочку на этой дороге, каждый одинокий куст терновника.

Он погрузился в свои мысли. Вспоминал лицо жены, ушедшей от него год назад в город, к другому, более перспективному товарищу. Вспоминал сына, который писал редко и скупо, обживаясь в новом мире, где не было места деревенскому застою. Вспоминал свою жизнь — череду дней, похожих друг на друга, как колосья в поле. Работа, дом, тишина. Одиночество. Оно всегда было с ним, но здесь, в степи, оно обретало иной, физический вес. Оно висело в воздухе, оно стелилось под ногами сухой, шелестящей травой.