Ефим, преодолевая оцепенение, сделал ещё шаг, потом другой. Фигура приобретала очертания. Это была каменная баба — один из тех древних идолов, что кочевники ставили на курганах многие века назад. Их часто находили в степи, свозили к музеям или просто к обочинам дорог. Советская власть на них не особо обращала внимания — пережиток тёмного прошлого, не более.
Но эта стояла здесь, в глухой степи, в абсолютной темноте, будто её только вчера водрузили на этом месте.
Ефим подошёл ближе, движимый каким-то гипнотическим влечением. Камень был шершавым, испещрённым трещинами времени. Он поднял руку, желая потрогать его, убедиться в реальности, но замер, не смея прикоснуться.
Лицо у идола было стёрто. Не время стёрло его — нет, следы работы были слишком грубыми, намеренными. Кто-то с яростью выбил черты, оставив лишь гладкую, пустую маску, на которой играли призрачные тени от невидимых звёзд. В этой слепоте было что-то невыразимо жуткое, бесконечно более пугающее, чем любое гротескное изображение.
И свист исходил отсюда.
Он усиливался, обтекая каменные бока, рождаясь в глубоких трещинах и выбоинах. Это был не звук ветра, огибающего преграду. Это был голос самого камня. Голос немой, вековой скорби, голос пустоты, которая смотрела на него своими незрячими очами.
Ефим почувствовал головокружение. Земля под ногами поплыла. В ушах звенело, и в этом звоне проносились обрывки чего-то, что не было мыслями. Воспоминания? Но не его. Холод походной юрты. Вкус кумыса. Беспощадная ярость степного набега. Тихое угасание в забытом всеми кургане. И над всем этим — всепоглощающее чувство потери. Потери имени, племени, дел, самой памяти о том, что ты был.
«Дети Бескрайности»… Это название само всплыло в сознании, будто принесённое тем самым свистом. Они не злые. Они — есть. Как есть ветер, как есть эрозия, как есть забвение. Они — равнодушие вселенной, принявшее форму звука.
Альма внезапно огрызнулась на камень. Тихий, почти беззвучный рык, полный ненависти и ужаса, вырвался из её глотки. Этот земной, знакомый звук на миг вырвал Ефима из омута наваждения. Он отшатнулся от идола, с трудом отводя взгляд от его слепого лица.
— Пошли, — сипло прохрипел он, дергая поводок. — Пошли отсюда!
Он развернулся и почти побежал по дороге, назад, туда, где должен быть посёлок. Он бежал, спотыкаясь о кочки, чувствуя, как холодный пот стекает по спине. Альма мчалась рядом, её когти отбивали частую дробь по земле.
Он бежал, не оглядываясь, но чувство, что за ним наблюдают со стороны того камня, не отпускало. Оно висело на нём тяжелым грузом, давило на плечи. Свист постепенно стихал, растворяясь в ночи, но внутри черепа он продолжался, тихий и неумолимый, выметая из уголков памяти пыль былого.
Он бежал, пытаясь вспомнить название улицы, на которой жил. Вспомнить имя председателя колхоза. Вспомнить, как звали его первую учительницу.
И с ужасом понимал, что многие имена и лица стали расплывчатыми, будто просвечивающими сквозь папиросную бумагу. Пустота входила в него через уши и начинала точить его изнутри.
А впереди, наконец, замаячил слабый, тусклый свет. Не огни посёлка — их всё ещё не было видно. Это был одинокий фонарь на старой трансформаторной будке, на самом краю полей. Крошечный островок жёлтого, рукотворного света в океане первобытной тьмы.
Ефим ринулся к нему, как тонущий к спасительному берегу.
Он рухнул на землю у бетонного основания трансформаторной будки, судорожно хватая ртом воздух. Лёгкие горели, в висках стучало. Жёлтый, неестественно яркий свет одинокого фонаря заливал небольшой пятачок вокруг, отбрасывая длинные, уродливо вытянутые тени. Здесь, в этом круге света, мир казался почти нормальным.
Ефим обхватил колени руками, стараясь унять дрожь. Он зажмурился, пытаясь вытеснить из памяти образ того слепого каменного лица и тот всепроникающий свист. Он концентрировался на реальном: холод бетона под ладонью, запах машинного масла и тепло раскалённого металла, исходящие от будки. Тёплое, живое дыхание Альмы у ноги.
Собака устроилась рядом, положила голову ему на колени и тихо вздохнула. Казалось, здесь, под искусственным солнцем, её страх тоже отступил. Она просто устала.
— Всё хорошо, девочка, — прошептал Ефим, и его собственный голос, хриплый и сиплый, прозвучал невероятно громко в звенящей тишине. — Всё хорошо. Сейчас переведём дух и… домой.
Слово «домой» прозвучало как заклинание. Он повторял его про себя, пытаясь вызвать в воображении знакомые очертания: печь, кровать, стол с керосиновой лампой. Но образы были туманными, расплывчатыми, будто подёрнутыми той самой степной дымкой. Вместо них навязчиво всплывало пустое лицо идола.