Шепчущая Многоножка. Не сон. Не видение.
Она скрылась в щели между фундаментом и полом, оставив за собой блестящий слизистый след.
Я не помню, как выбежал из подвала. Я сижу сейчас за столом, и лампу не гашу. Тесак лежит передо мной. Мои руки трясутся.
Они уже не просто в моих снах. Они в моём доме. Под моим полом. Они расширяют разлом, не дают ране затянуться. Они готовят мир к Его приходу.
Я слышу, как снизу доносится тихий, мерный скрежет. Точно такой, с которого всё и началось. Теперь я знаю, что это. Это звук того, как камень превращается в песок. Как наша реальность переваривается для чего-то другого.
Боже милостивый… Они не придут ночью. Они уже здесь. Они были здесь всегда. Прямо под нами.
И Они просыпаются.
Записи Иоганна Мюллера. Декабрь 1824 года.
Мои записи становятся актом отчаянного сопротивления. Пока я фиксирую безумие чернилами на бумаге, оно ещё не полностью овладело мной. Но я чувствую, как страницы этого дневника превращаются в эпитафию не только мне, но и всему Тигенгофу.
Я пытался говорить. После того ужаса в подвале я, позабыв о гордости и рассудке, бросился к соседу, Гансу Веберу. Я был бледен, трясся и, должно быть, выглядел как одержимый. Я лопотал о тварях под полом, о шепоте из стен, о дышащей земле. Ганс, человек прагматичный и грубоватый, выслушал меня, хмурясь. Он предложил мне шнапса. А потом, отведя взгляд, посоветовал съездить в Мариуполь к врачу, намекнув, что тяготы жизни и одиночество свели с ума не одного крепкого мужчину.
Его жена, Марта, перекрестилась, глядя на меня с суеверным страхом. В её глазах я увидел не просто недоверие. Я увидел понимание. Она что-то подозревала. Что-то чувствовала. Но предпочла заткнуть уши и усилить молитвы. Страх перед необъяснимым здесь сильнее страха смерти.
Я вернулся в свой дом — свою ловушку, свою гробницу. Изоляция стала абсолютной. Люди на улице отводят взгляды. Дети перестали играть у моего забора. Я стал прокажённым, чумным — не от болезни, а от знания.
А знание моё растёт с каждым часом. Шёпот теперь почти непрерывен. Он складывается в подобие ритма, монотонной, гипнотической мантры, высасывающей волю. Порой мне кажется, я почти различаю призывы, команды: «…разомкнись… расступись… прими…»
И дом меняется. Физически меняется.
Стены в подвале теперь постоянно влажные, будто они потеют той самой едкой слизью. Дерево пола набухло, деформировалось, и между досок проступают уже не комья земли, то бледные, жирные грибницы, пульсирующие в такт тому самому дыханию. Воздух густой, как кисель, им тяжело дышать. И повсюду ползают они — Шепчущие Многоножки. Их уже не одна-две. Их десятки. Они снуют по углам, исчезая в щелях, и их коллективный шёпот сливается в один оглушительный, тихий гул.
Сегодня ночью я увидел их ритуал.
Не во сне. Наяву.
Свеча погасла от внезапного сквозняка, пахнущего прелыми глубинами. Я замер в темноте, и мои глаза постепенно привыкли к мраку, который был не абсолютным. Из щелей в полу, из-под плинтусов исходило слабое, фосфоресцирующее свечение. То самое, что я видел в кошмаре про паутину.
И они выползли. Десятки, сотни многоножек. Они сползлись в центр комнаты, образуя идеальный круг. Их бледные тела излучали тусклый свет. И они начали…
Они начали слаженно, в унисон, вибрировать своими сегментами. Их безгубые рты раскрывались и закрывались, извергая не звук, но саму вибрацию безумия. Это был немой хор, зловещий, упорядоченный танец. Они не просто ползали. Они совершали обряд.
Под полом в такт этому действу застучало, зашуршало что-то большое. Послышался отвратительный, влажный хруст, будто ломались и перетирались кости. Светящийся круг многоножек пульсировал, и мне показалось, что доски пола в центре круга потемнели, стали прозрачными, как смола, и сквозь них проглянула пугающая тьма, не ночная, а та, что из Под-Слоя — абсолютная, лишённая света.
Я ощутил не просто страх. Я ощутил святотатство. Я наблюдал за кощунственной мессой, целью которой было уничтожение всего, что я знал.
И в самый пик этого безмолвного песнопения я почувствовал на себе взгляд. Не из круга. Из-под пола. Из той самой проступившей тьмы. Что-то огромное, невыразимое, спавшее под домом, на мгновение обратило на меня внимание. Один единственный, всеобъемлющий акт восприятия. В нём не было ни злобы, ни любопытства. Лишь абсолютное, безразличное отрицание моего существования.