Выбрать главу

Она пишет ещё баллады и оды, не стесняя себя ничем, не предназначая их для печати, но они, конечно, появляются на страницах «Полярной звезды» или Альманаха, подписанные тремя (или четырьмя) звёздочками.

Как легко представить её себе, гуляющей вдоль сугробов своих аллей, с задумчивым сеттером, бормочущей грустные стихи о безумном друге, о бедном Батюшкове, но — чу! — колокольчик… Снежная пыль у ворот…

Всё это легко вообразить, и, наверное, благом дм нашей словесности было бы существование у истоков её такой поэтессы, но, слава Богу, девятнадцатый век не явился востребовать свою собственность, и ещё большим благом и чудом стало то, что этот прелестный анахронизм был подарен нам во времена оттепели и, хотя помещён в чуждые себе времена и нравы, чудесно прижился в них, и как бедны были бы эти времена без него!

И Королевна, и Паж, Дитя и Юродивый, Щенок и заходящаяся самозабвенно в пении Птица, Лунатик и вечный Гость в каких-то загадочных и всеми покинутых домах — всё это Белла Ахмадулина, обожаемая и ещё чаще обожающая всё, что попадёт в поле зрения, а особенно — всё страдающее, всё обиженное: вянущие цветы, бродячих собак, младенцев, ещё чужих миру. То надменная по отношению к какой-то «черни», то никнущая в самоуничижении…

При внимательном чтении «Избранного» Б. Ахмадулиной можно заметить, что Поэт, не ведая того (лишь смутно догадываясь), проходит путь Мага. От таинственной инициации («Озноб») — героиню стихотворения неизвестно почему колотит чудовищная дрожь, от которой сотрясается всё вокруг, а исцелившись от неё, человек становится уже другим, пережившим, тайком от рассудка, неведомую, но действительную и глубокую мистерию в самом себе и знающим нечто, чего не знал доселе. И — через пожирание Луны (в стихотворении «Зачем он ходит? Я люблю одна быть у Луны на службе…») — где туманно, но всё равно явственно для посвящённых изображён древний обряд, символизирующий рождение Лилит и обретение ясности сознания:

Я неусыпным выпила зрачком треть совершено полного объёма

и дальше:

одною мной растрачена Луна.

До — невещественного сокровища, обретённого и укрытого в Ларце, к которому, собственно, Ключ не нужен — не потому, чтоб он просто открывался, а потому, что кому суждено открыть его, тот откроет своим ключом.

В этом магическом свете (тут уже мы раскрываем «Ларец») противоположности сливаются и «молодой кирпич» больничной стены («Стена») становится стеной средневекового замка, всё юное — древним, и наоборот, и Лев смиренно-горд и возлежит рядом с готовым к жертве Ягнёнком и, таким образом, в этом мире (в этом Ларце) наступает Золотой век.

Книга «Ларец и ключ», изданная «Пушкинским фондом» в 1994 году в Петербурге, в том, что касается её внешнего вида — непритязательна и одета в скромное зеленовато-серое платье, что делает её похожей на тетрадь, каковой эта книга по существу и является — тетрадь среди тетрадей, станция среди станций. Она мала, и при всех её достоинствах — лишь одна из комнат большого и причудливого строения, из окна которой открывается вид на бедную финскую или русскую провинциальную местность, на сирый вокзальчик, на потрёпанный автобус. В стихотворении «Вокзальчик», как в некоем крохотном макете страны, люди пьют из цистерны бормотуху на грязном полустанке, а Юродивый вяжет огромный чулок для озябшей отчизны, единственный, кому до неё есть дело. И только дождь помогает ему в этом:

Дождь с туч свисал, как вещее вязанье…

Венеция встаёт на сточных канавах («Венеция моя»), и пусть гондольером там будет жук, правящий золотым листом, непоправимо сползающим в бездну Залива — это неважно. Неважно, видела ли Белла на самом деле Венецию, вернее, важно, что видела, но предпочла ей эту — убогую.

Вот так я коротаю дни В Куоккале моей, с Венецией моею.

Самодостаточность этой воображаемой Венеции, вообще этого шкатулочного мира, очевидны, и Поэту всё равно что петь — Канаву или Канал — и что преображать во что.

Легко и печаль переходит в радость, хозяйка этого мира вполне беспечна и весела по временам и, при всей глубине, чужда педантизма, и в других ей хочется видеть это: