Выбрать главу
Я знаю: скрыта шаловливость В природе и уме вещей. Лишь недогадливый ленивец Не зван соотноситься с ней.

В последних строках есть намеренная и тоже шаловливая неточность: что значит «соотноситься»? Считаться с ней? Просто — быть шаловливым он не способен. Но этот пассаж тем милей, что тут же с предельной точностью:

Люблю я всякого предмета притворно-благонравный вид. Как он ведёт себя примерно, как упоительно хитрит!
Так быстрый взор смолянки нежной из-под опущенных ресниц сверкнёт — и старец многогрешный грудь в орденах перекрестит.

Это стихотворение — о цветах. В книге вообще много цветов: и больничных роз, и — в воспоминании — полевых, и столько черёмухи — на кустах, и в «хрустальных гробах», столько сирени! Их ревнивое соперничество и упрёк себе за неверность в любви к скоропреходящей черёмухе:

Но жизнь свежа и беспощадна: в черёмухи прощальный день глаз безутешный — мрачно, жадно успел воззриться на сирень.

Но и сирень не так проста, она побеждает не потому только, что приходит позже, не потому, что она — вот сейчас перед глазами, а потому, что растёт там, где было когда-то финское имение. Она — дух дома и хозяев, легкотелесный призрак былого, перевоплощение иной жизни, и в любви к ней — самая высокая и безнадёжная из всех любовей — к обиженным и ушедшим.

В стихотворении «Гроза в Малеевке», как и в более ранних, из других книг, говорится о каких-то ещё не вишне осознанных процессах, творящихся в глубинах души. Гроза видится как борьба скрытых сил: Афины (доблести и девственности) и Зевса (власти и чувственности). Оно — о новом, вечно-повторяющемся рождении в этих грозовых муках Афины, ума и ясности, отчего на земле возникает «мир и в человецех благоволение»:

Светло живёт душа в неочевидном мире…

Способность восхищаться миром и сострадать всему в нём обиженному, благородство в защите отверженных всегда спасали Б. Ахмадулину от самоупоения и фальши. Но и Бог и Жизнь были к ней всегда в свою очередь благосклонны и ласковы, как мало к кому — и в этом взаимном одаривании есть свой героизм, непонятный тем, кто на него не способен.

Итак, пожелаем читателю открыть сей Ларец и если не обрести в нём «тайну тайн», то хотя бы почувствовать ее блеск и дуновение.

1995

Евгений Попов: Особый свет

Имею высокую честь и осознанную радость говорить о Белле Ахатовне Ахмадулиной. Задача сложная — с одной стороны не впасть в развязность, с другой — не раствориться в ауре её уникальной личности.

Личное наше знакомство состоялось осенью 1978 года при таинственных обстоятельствах, когда в однокомнатной квартирке покойной Евгении Семёновны Гинзбург, матери Василия Аксёнова, группа будущих товарищей (в русском, а не советском смысле этого сакраментального слова) ладила альманах «МетрОполь», ставший причиной скандалов и гонений с одной стороны, а с другой — познакомивший и подруживший нас, как Москва в одноимённой песне прошлых лет.

— Здравствуйте, Белла Ахатовна, — серьёзно сказал я, открывая дверь, но предварительно посмотрев с целью конспирации в глазок.

— Здравствуйте, Евгений Анатольевич, — серьёзно ответила Белла Ахатовна и, предварительно посмотрев на меня с целью изучения, вдруг неожиданно добавила: — Может, сразу перейдём на «ты». Я чувствую — впереди много ещё будет приключений, так что — чего уж там…

Тут она, как практически и во всём другом, была решительно права — приключений оказалось даже более, чем достаточно: отъезды, обыски, стихи, путешествия, разбитый железнодорожный шлагбаум и наша со Светланой свадьба в переделкинской пристанционной «стекляшке», на которой Белла Ахатовна была свидетельницей («со стороны жениха»), «западные корреспонденты», «Голос Америки», «перестройка», «демократизация» и смерти, смерти, смерти. Близких и друзей. Разрушение квадратуры неведомого круга, в котором живут и выживают люди.

Жизнь эта вряд ли приснилась нам, как бы этого иногда ни хотелось. Всё это было и, возможно, просит подробного описания, а, возможно, и нет. Память самодостаточна, и остаётся лишь то, чему ПОЛОЖЕНО остаться вне прямой зависимости от его реальной значимости. Ибо с одной стороны в мире много несправедливого, а с другой — кто может взять на себя смелость определить эту самую «значимость»: жеста, поступка, события, лица?