Вообще, чтобы адекватно интерпретировать интересующее нас стихотворение, следует усвоить, что оно, с одной стороны, состоит из «осколков» предшествующих и последующих вагиновских текстов, абсолютно не «приуроченных» к образу Бахтина, а с другой — воплощает одну из наиболее устойчивых сюжетных схем уже упомянутого вагиновского мифа.
По возможности кратко охарактеризуем те фрагменты вагиновского поэтического канона, из которых, подобно мозаике, составлено стихотворение «Философ» (будем при этом двигаться от начала стихотворения к концу).
Итак, возьмем первые восемь строк («Два пестрых одеяла, / Две стареньких подушки, / Стоят кровати рядом. / А на окне цветочки / Лавр вышиной с мизинец / И серый кустик мирта. / На узких полках книги, / На одеялах люди…»). Они представляют собой парафраз весьма схожих описаний, присутствующих как в поэтических, так и в прозаических вагиновских текстах. Почти идентичный интерьер мы находим, например, в стихотворении «Он с каждым годом уменьшался и высыхал…», носящем ярко выраженный автобиографический характер: «С пером сидел он на постели / Под полкою сырой, / Петрарка, Фауст, иммортели / И мемуаров рой…» Если обратиться к микродеталям приведенного фрагмента, то мы увидим, что «лавр вышиной с мизинец / И серый кустик мирта» практически дословно продублированы в «Козлиной песни», в «Междусловии установившегося автора», который, безусловно, представляет собой alter ego самого Вагинова: «На столе у меня стоит лавр с мизинец и кустик мирта».
Перейдем теперь к персонажам стихотворения — «Мужчине бледносинему / И девочке жене». Как отмечал Николай Чуковский, Вагинов «действительно был в те годы “бледносиним”, потому что болел туберкулезом. Чахотка промучила его лет семь и в конце концов свела в могилу». Конечно, Бахтин тоже болел туберкулезом, пусть и не легочным, а костным, и тоже, видимо, был бледным (во всяком случае, на словесном портрете «кисти» Рахиль Миркиной Бахтин имеет «бледное лицо»). Но это качество, позволяющее опознать в лирическом герое стихотворения как Бахтина, так и Вагинова, нивелируется присутствием в стихах последнего персонажей, наделенных все той же гипертрофированной бледно-синеватостью. Например, в стихотворении «Ангел ночной стучит, несется…» (1926) заглавный персонаж говорит лирическому герою (имеющему опять же автобиографические черты): «Ты бледен странно, / Идем на кладбище гулять». В стихотворении «Война и голод точно сон…» говорится: «И милые его друзья / Глядят на рта его движенья, / На дряблых впадин синеву, / На глаз его оцепененье…» (1925–1927).
Подчеркивание детскости в героинях вагиновской лирики тоже не является единичным фактом. Так, в стихотворении «Ночь на Литейном. I» (сборник «Петербургские ночи. 1919–1923») у лирического героя, блуждающего по ночному Петрограду вместе с возлюбленной (Чуковский считал, что в ее образе выведена семнадцатилетняя профессиональная проститутка Лида), «давно легли рассеянные пальцы / На плечи детски и на бедро твое…».
Возьмем теперь строчки «Напротив, из развалин, / Как кукиш между бревен / Глядит бордовый клевер / И головой кивает, / И кажет свой трилистник…». Это топографическое описание почти в точности соответствует тому, что дано в стихотворении, где Вагинов живописует свой дом и прилегающую к нему местность: «Отшельником живу, Екатерининский канал 105 / За окнами растет ромашка клевер дикий / Из-за разбитых каменных ворот / Я слышу Грузии, Азербайджана крики. / Из кукурузы хлеб, прогорклая вода / Телесный храм разрушили / В степях поет орда…» («Петербургские ночи. 1919–1923»).
Огромный шлейф соответствий можно приводить к образу Психеи, склоняющейся в стихотворении над лирическим героем (Николай Чуковский подчеркивал, что Психея, то есть душа, в основном вагиновском мифе является любовницей Филострата; «…конечно, — добавлял он, — Психея — душа самого Вагинова, и поэтому иногда кажется, что образ Филострата сливается с образом автора»). Психея, например, фигурирует в одноименном стихотворении, а также в стихотворении «Ночь» 1926 года и в уже цитированной «Ленинградской ночи», частично вошедшей в «Козлиную песнь» («Пусть, пусть Психея не взлетает — / Я все же чувствую ее / И вижу, вижу — вылезает / И предлагает помело. / И мы летим над бывшим градом, / Над лебединою Невой, / Над поредевшим Летним садом, / Над фабрикой с большой трубой. Все ближе к солнечным покоям: И плеч костлявых завитки, / Хребет синеющий и крылья / И хилый зад, как мотыльки. / Внизу все спит в ночи стоокой — Дом отдыха, Дворец Труда… И пред окном змеей гремучей / Опять вознесся Филострат / И, сев на хвостик изумрудный, / Простором начал искушать. / Летят надзвездные туманы, / С Психеей тонкою несусь / За облака, под облаками, / Меж звездами и за луной» (здесь просматривается типологическое сходство с эпизодом ночного полета в романе Булгакова «Мастер и Маргарита»).