Впрочем, переход с дискурса сакрального на дискурс профанный ничего бы не отменил в логике бахтинских построений. Если бы, допустим, атеист и стал спорить по поводу значения искупительной жертвы Христа, он не осмелился бы отрицать «жизнестроительный» характер жертвы солдат, отдавших свои жизни в годы Великой Отечественной войны ради спасения родины. Наш сегодняшний мир в прямом, а не переносном смысле обеспечивается их несуществованием.
Требовать от каждого человека готовности к самопожертвованию Бахтин напрямую не предлагает, но совершать ответственные поступки на «основе признания долженствующей единственности» личного места в бытии, по его мнению, просто необходимо.
Долженствующая единственность наличного бытия — это не что иное, как не-алиби в бытии. Категория не-алиби в бытии тесно смыкается у Бахтина с категориями участности, ответственности и поступка. В одном из своих многочисленных вариативных определений, напоминающих попытки поймать вечно ускользающую мысль, он просто состыковывает их друг с другом: «Участное мышление и есть эмоционально-волевое понимание бытия как события в конкретной единственности — на основе не-алиби в бытии — т. е. поступающее мышление, т. е. отнесенное к себе как к единственному ответственно-поступающему мышление».
Если произвести уточняющую транскрипцию данного определения, то можно констатировать, что не-алиби в бытии — это неустранимая ответственность каждого человека за судьбы мира. Она продиктована тем, что человек никому не может уступить то единственное место, которое он занимает в бытии; груз ответственности, который он получает вместе с ним, также не может быть ни на кого переложен. Любая попытка обосновать свою непричастность к происходящему является безуспешной: «То, что мною может быть совершено, никем и никогда совершено быть не может».
В чисто внешнем аспекте понятие не-алиби в бытии надо рассматривать как результат увлечения Бахтина этикой Германа Когена, которая, как известно, сознательно ориентировалась на догматическую юриспруденцию со всем ее уголовно-процессуальным терминологическим аппаратом.
На глубинном же уровне основным источником концепции не-алиби в бытии является, вероятно, творчество Достоевского. В «Братьях Карамазовых» есть, в частности, эпизод, где старший брат старца Зосимы Маркел перед самой смертью приходит к раскаянию: «Матушка, кровинушка ты моя, ласково признается он матери (стал он любезные слова тогда говорить, неожиданные), кровинушка ты моя милая, радостная, знай, что воистину всякий пред всеми и за все виноват. Не знаю я, как истолковать тебе это, но чувствую, что это так до мучения. И как это мы жили, сердились и ничего не знали тогда?»
Это учение об ответственности «всякого пред всеми и за все», развиваемое Достоевским, критик и публицист Андрей Сергеевич Глинка (1878–1940), писавший под псевдонимом Волжский, назвал «покаянным самообвинением». В нем, как указывает Глинка, «проблема виновности срослась с проблемой личной ответственности» и стала «скрепляющим узлом всего художественно-философского узора, сплетенного в творениях великого писателя». Глинка поясняет: «…принять мир для Достоевского, как и для Ивана Карамазова, значит принять на себя и всю великую ответственность за льющиеся рекой страдания, за все грехи земного бытия, всю ту необъятную вину, которая лежит на этом мире. Вступив в мир, не возвратив почтительнейше билет (на вход в него), volens-nolens становишься уже участником всего того, что делается в мире, приобщаешься его греховности и тем самым становишься ответственным за него». Покаянное самообвинение, к которому устами своих героев призывает людей Достоевский, не столько результат внимательного изучения действительности методами критического реализма, сколько, по мнению Глинки, «глубочайшее проникновение в сущность Христова учения и внутренний смысл крестного страдания», художественное выражение того, как автор «Братьев Карамазовых» исповедует Христа. Это, считает Глинка, «сближает Достоевского с другим художником-христианином, Л. Н. Толстым». И хотя он, ссылаясь на нехватку времени, отказывается рассмотреть все точки соприкосновения между ними, любой читатель может вспомнить, «сколько именно этого покаянного самообвинения и всепрощающего смирения разлито в “Воскресении”».
Покаянное самообвинение Достоевского неразрывно связано с настроениями «людей 1840-х годов» и народничеством. Однако, справедливо подчеркивает Глинка, трактовка ответственности Достоевским и народниками соотносится примерно так, как соотносится род и вид. «Народничество ограничивается провозглашением ответственности критически-мыслящей личности, нравственно-развитого интеллигента перед историей, обществом и народом. Достоевский же свое понимание виновности раздвигает до необъятных пределов. Маркел, брат Зосимы, даже у птичек небесных прощения просит, ибо виноват и перед ними…