Гаратафас пригубляет вино, не произнося ни слова.
– Твое молчание говорит за тебя. Стало быть, ты месяцами не совершал намаза! И что же? Быть может, это твое отступничество и спасло тебе жизнь во время урагана? Подумай… Во всяком случае, оно нисколько не мешает тебе сегодня вечером пить вместе со мной! Итак, во что же ты веришь на самом деле? Что до меня, так я признаю лишь одну молитву: чокнемся!
– Меня смущают твои слова, о, бейлербей! – отвечает Гаратафас, ударяя своим кубком о кубок Хасана. – Ладно, чокнемся, и пусть вино христианина прояснит мысль магометанина!
– Не так уж они и далеки друг от друга! Неужто это так печально, дорогой Гаратафас, познать то, что эти несгибаемые в своей вере называют отречением, вероотступничеством, забвением Бога? Я так не думаю! Чего стоят эти жалкие слова в сравнении с тем, что тебе подсказывает твое сердце? Ибо мне весьма сдается, мой друг, что я знаю тебя лучше, чем ты можешь знать себя сам…
Розовые губы Хасана оказываются совсем близко – возле уха Гаратафаса, которого все больше и больше завораживают эти обольстительные речи.
– Мое сердце выдает тебе еще какую-нибудь тайну, о, король хитроумия?
Хасан резко убирает свою руку с плеча Гаратафаса и произносит более громким голосом:
– О, да, но тебе придется подождать еще немного, прежде чем ты узнаешь, что оно мне нашептывает…
Хасан Ага хватает наконечник наргиле и, глубоко затянувшись, заставляет булькать свой прибор. Он не спускает глаз с Гаратафаса, по которому теперь скользят взгляды гурий.
–…ибо я опасаюсь, как бы дым гашиша не опередил мой язык в выражении моих желаний. Хочешь попробовать его вместе со мной?
– Считается, что он очень вреден, но я не смогу этому поверить, пока не попробую сам. Если поэты воспевают гашиш, я почту за честь вкусить его! Дай!
– Так вкуси же и насладись. Этот назойливый Эль-Хаджи счел себя оскорбленным и убрался в казарму побеседовать наедине с самим собой. Он больше не следит за нами. Кстати, заметь, как эти богословские диспуты, что лишь угнетают душу, постоянно встревают между нами. Мы потратили на них слишком много времени. Будем же развлекаться! Прежде всего, не правда ли, я позвал тебя, чтобы принять залог твоего повиновения – этого грузного фламандца, столь дорогого твоему сердцу, как мне показалось,… эту твою большую тайну!
И ткнув его пальцем в грудь, Хасан откровенно заливается смехом и хлопает в ладоши.
– Ну что ж, пой теперь, раб моего брата! Если тебя почитал капитан испанской галеры, почему бы Хасану, королю корсаров, не оценить твой дар?
В продолжение всей их конфиденциальной беседы Николь оставался поодаль, возле чернокожих, не двигаясь с места и не вполне понимая, как ему держаться. Он неотрывно наблюдает за Хасаном, определенно замечая в нем нечто сам-не-знаю-почему-такое-знакомое. Этот человек завораживает его и, вместе с тем, беспокоит. От его внимания не ускользают обольстительные жесты Хасана: его блуждающая нога, слишком нежная рука, низко склоненная голова, как, впрочем, и смущение Гаратафаса в ответ на некоторые его слова, которых Гомбер не мог услышать. Теперь он в сомнении. Какое произведение подойдет к столь чувственной обстановке? И только один фрагмент из «Песни песней» приходит ему на уста:
1. На ложе моем, по ночам, я искала того, кого любит моя душа.
Я искала его, но его не нашла.
2. Дай встану я и обойду я город по улицам и площадям.
Я буду искать того, кого любит моя душа.
Я искала его, но не нашла его.
3. Меня встретили стражи, обходящие город.[64]
Услышав строфы этого песнопения, старая христианка опускается на колени. К глазам ее подступают слезы, она украдкой осеняет себя крестом, но это не ускользает от внимания Хасана. Он резко выплескивает ей в лицо вино из своего бокала.
– Прекрати ломать комедию, дура ты этакая! Наивная идиотка, по-твоему, что они сделают с ней, эти стражи, после того как они ее встретили? Да то самое, что уже не грозит больше твоему чреву! – с жестокой улыбкой бросает ей Хасан. – Прочь с моих глаз!
Бокал летит вслед за его содержимым и оставляет багровый шрам на лбу у служанки, которую два негра тотчас же вышвыривают вон. Весь гарем поражен реакцией бейлербея. Кровь отхлынула от лица, губы побелели, глаза дико сверкают.
– Эй, Гаратафас, дай мне вина!
Что турок и спешит немедленно исполнить, протягивая ему свой собственный бокал.
– О, бей, между прочим, это очень красивое песнопение! Мой певчий научил его петь и меня также, и я не вижу в нем ничего непристойного. Ты мне объяснишь причину твоего гнева?
– Я тоже его хорошо знаю, слишком даже хорошо. И не люблю его! Оно больше подошло бы для кабака, чем для синагоги или церкви.
– Однако тебя не должно отталкивать то, что ты считаешь богохульством, о, мой изощренный король! Твои сегодняшние речи отличались куда большей вольностью, чем эта песнь. В ней много чувственности, я согласен. В этом-то и состоит все христианское лицемерие. Но прости моего фламандца!
Эти успокоительные слова не производят никакого действия на бейлербея, с его губ продолжают срываться вопли возмущения:
– Это песня распутницы, которую Соломон – царь блуда – нарядил монахиней! Ну, хватит! Пусть твой раб отыщет для меня что-нибудь другое! Он же оскорбляет меня! Или ты хочешь, чтобы я велел отрезать ему язык, поскольку с прочим это уже проделано?
Пристыженный и сбитый с толку, Гомбер копается в своей памяти. Его репертуар обширен, но каприз Хасана ограничивает выбор.
«Вот дьявол! Если его приводит в такое неистовство любовь из «Песни Песней», что же, в таком случае, вообще способно умилостивить его слух? Песни наших равнин? Но в них непременно есть и покинутая возлюбленная, и поцелуи украдкой, и прочие превратности любви, которые надрывают сердце. Если только? Вперед, мой отважный Николь, рискни! Юмор спасал многих. По крайней мере, в таком положении, как наше. Так что там в первом куплете? А, вот!
Больше я не ем свинину. Видел как-то я картину:
У реки свинья пасется, по волнам дерьмо несется.
Думает себе свинья: «вкусный завтрак вижу я!…»
Увы, едва он связывает несколько слов этой непристойной песенки, как его, на этот раз, предает собственный голос! Хасан, к которому уже начал было возвращаться нормальный цвет лица, багровеет еще больше:
– Эй, что это с тобой? Продолжай! У тебя прекрасный голос, не останавливайся, если так славно начал! Я способен оценить насмешку над самим собой, но берегись, хряк, моего гнева!
Однако спазм закупоривает горло Николь, и от отчаяния он начинает потеть еще обильнее, чем в хаммаме. Евнухов и гурий охватывает беспокойство. От вина и гашиша дух бейлербея взбунтовался. Чем это может кончиться? Самые боязливые укрываются в своих покоях; те, что посмелее, забыв о красавце Гаратафасе, отступают за шеренгу черных евнухов, опасаясь, как бы дурное настроение Хасана не обернулось для них тем, что их начнут таскать за волосы, как старые мешки.
– Ну, Гаратафас! Преподай ему урок! Ведь это тебе он наносит оскорбление! Не заставляй меня в тебе разочароваться! Сними с себя этот позор и проучи эту свинью, ради меня!
Крики Хасана Аги, уже не способного себя сдерживать, переходят в невообразимый визг – ему не терпится увидеть озверевшего Гаратафаса в деле. Но поскольку турок никогда не был зверем этой породы, он находит другое решение, на которое необъяснимым образом вдохновляет его наргиле. Своим великолепным басом он берет первые ноты песни Жоскена «О сожалениях»!
Удар нацелен прямо в сердце Николь. Волна воспоминаний, которые более чем когда-либо прежде исполнены горечи, вызывает дрожь в его коленях и наполняет глаза слезами. Но к черту страх, он должен петь, или его ожидает погибель. Властным усилием мышц он заставляет себя сглотнуть поднявшуюся к горлу желчь и, пропустив не более чем два такта, овладевает своим прекраснейшим сопрано, чтобы вослед турку подхватить каноном песню, которую превыше всех других ценила дама Маргарита при Мехеленском дворе.