Пускай голова Агнеш слегка плыла в винных парах, обида — а обижалась она не так легко — в одно мгновение проделала путь от постижения смысла слов до самых глубин души, заставив вспыхнуть лицо. Вот как, значит: мало того, что мать стремится отца настроить против дочери, постоянно, демонстративно ставя ее на первое место, за спиной у нее она еще и очернить ее пытается. Она, видите ли, мало любви получала от дочери, не было возле нее никого, кто развеял бы ее мрачные мысли, потому-то так нужна ей была рыцарская поддержка, присутствие веселого, великодушного человека. Мать, конечно, высказала лишь первую часть этого обвинения, однако отец мог ведь мысль и продолжить. Потому и употреблял он подчас обидное множественное число, относя на ее счет половину того, что копилось у него в сердце. «С таким же точно правом я могу о ней сказать то же самое», — поборола Агнеш свой гнев, ограничившись горькой усмешкой. «Тогда ты к ней несправедлива: она всегда очень тебя любила, — вступился Кертес за отсутствующую жену, хотя немного испугался реакции дочери, как любой таящей в себе опасность эмоциональной вспышки. — Для нее и сейчас самое главное — чтобы у тебя было все, что нужно».
Агнеш промолчала. Однако те теплые токи, которые винный суп возбудил в ней и, в форме оправдывающих аргументов, направил в сторону матери, сидящей сейчас с Лацковичем где-нибудь в ресторане, вдруг остыли, угасли, и теперь она в матери видела лишь интриганку, которая мало того что создает новый ад человеку, вернувшемуся из ада, но еще норовит оттолкнуть его от дочери, лишить того утешения, которым могла бы стать ему дочерняя преданность. «Ну что ж, давайте зажигать свечи», — сказала она, когда два рулета (один с орехами, который любил отец, другой с маком, который любила она) смотрели обрезанными концами на нее, с ее абсолютным отсутствием аппетита, и на отца, все еще его сохранявшего. Обращение это, хотя говорила она спокойно, почти ласково, именно потому, что в нем ни слова не было ни о матери, ни о Биндерах, ни о скверном трамвайном движении в рождественский вечер, ни о чем-либо еще, что могло бы немного смягчить отсутствие матери, прозвучало как приговор. Отец так его и воспринял; он не стал спрашивать, мол, а как же мама, ее мы не будем ждать? «Что ж, давай», — сказал он и принялся зажигать свечи. И когда все восемь или десять свечей замерцали на елке и даже последний из бенгальских огней, не желавший никак разгораться, наконец начал сыпать, шипя и мигая, неровные искры, Кертес своим поставленным баритоном затянул, как когда-то, «Ангел с небес». Агнеш, тихо подтягивая, смотрела на этого поющего в западне человека, и из-под охватившего ее только что негодования, как весенняя вода из-подо льда, как подлинная ее стихия, порождение ее сердца, поднималось горячее сострадание; и, когда они кончили петь, она, отдавая отцу маленькую замшевую коробочку и бормоча поздравление, едва смогла удержать свой голос, не дать ему сорваться в рыдание. Еще на конфирмацию ей подарили небольшую цепочку; сама она никогда ее не носила, ненавидя всякие украшения, и теперь продала (девальвация основательно подняла в цене золото), чтобы купить у того же ювелира серебряные часы. «Это что такое? — удивленно вертел Кертес футляр. — Часы… Но мы же договорились, что в этот раз никаких подарков друг другу дарить не будем». — «Это вам к золотой цепочке дяди Кароя», — смотрела счастливая Агнеш на его пробивающуюся сквозь удивление радость. «Чудная вещь, — разглядывал часы Кертес. — Да это же серебро, — увидел он пробу. — Где вы столько денег взяли?» — «А это не полагается спрашивать», — принесла Агнеш из шкафа конфискованную у отца золотую цепочку и пристегнула к ней часы. Как ни сердилась она на мать, это вновь прозвучавшее множественное число и скрытую в нем надежду здесь, под елкой, у нее не было сил разрушить. «Ну, тогда спасибо», — сказал Кертес и неловко поцеловал Агнеш в лоб.