Выбрать главу

Золотую свадьбу дедушки и бабушки справляли весной того года, когда началась война; на торжество собрались все шестеро детей с женами и мужьями и с двадцатью четырьмя внуками, и фотография, на которой (как на школьном снимке с учителями и учениками разного возраста) была запечатлена вся семья, за эти семь лет стала для Агнеш чем-то обычным, как фотография дяди Дёрдя на свидетельстве об увольнении с гусарской службы. «Помню, как мы стояли перед фотографом, — сказал Кертес из-под перины после усталого и довольного зевка, означавшего, что предыдущий неловкий инцидент в своей душе он уладил. — Я тогда подумал еще: наша семья сейчас в зените. Сплошь здоровые, сильные люди, между сорока и пятьюдесятью; у свояка Ороса, правда, началась уже сухотка спинного мозга, которую он подцепил, работая на железной дороге, но тут, на фото, он еще вполне хорошо выглядит; про зятя Белу, секретаря управы, я и не говорю. Женщины — тоже в расцвете сил. И эта куча детей вокруг. Нам с мамулей, правда, тебя одну лишь удалось сотворить, но зато среднее количество — лучше, чем по стране… У Яноша Тюдёша шестеро, у Оросов все семеро; Илонка у нас торговое училище кончала, когда седьмой появился. И даже они не знали еще, что такое нужда, хотя в основном жили на жалованье. А тут, в деревне, и вовсе хорошо шли дела. Дёрдь молотилку купил, кирпичный заводик построил, выплатил деньги за гусарский клин; а зятья: Янош — конями своими славился, Петер сберкассу основал… Конечно, были тревожные признаки и в те времена… Поколение Дёрдя уже по-другому относилось к работе, не так, как наш отец, который и сам спину гнул в поле, вместе с работниками. А они уже и в худшем смысле слова начали обуржуазиваться… Вмешивались в дела деревни, уезда, Дёрдь, тот даже был депутатом в комитатском собрании… Поняли, что за состоянием достаточно лишь присматривать. И чем больше привыкали к барской жизни, тем чаще гулял кувшин в винный погреб. А чем больше слабела предприимчивость, тем скорее былое соперничество переходило в зависть и злобу… Молодежь уже выросла в этой атмосфере… Теперь-то, естественно, нищета, десять — двадцать хольдов… В истории ведь то же самое: если какой-то класс перестает подниматься, ему один остается путь — к неминуемой гибели. То, что я сейчас вижу, усиливает мое беспокойство. И Коммуна тут ни при чем: эти люди, если они, как дети Ороса или ты, не выберут интеллигентское поприще, все равно придут к упадку».

Агнеш все с большей радостью внимала доносящимся из-под огромной перины прерываемым паузами, зевками словам. Насколько печальны были они для семьи, настолько же утешительны — для нее. Значит, вот как видит, вот как слушает своих деревенских родичей этот приученный кивать и поддакивать человек! Живущий в его сознании образ семьи, образ, в котором гордость смешивалась с тревогой, сложился, конечно, еще до войны, вынесен был отсюда, из Тюкрёша; но сейчас отец снова смог до него подняться, а главное, в то самое время, когда, на первый взгляд, он лишь пытался утолить свой застарелый, неутолимый голод, в нем, скрытая под восторгами и благодарностями, шла напряженная работа мысли, он сопоставлял былую картину с тем, что видел собственными глазами теперь, и это наполняло Агнеш надеждой, что мозг его не ущербен, как можно было подумать, но активен и проницателен, как всегда. Вот она, например: не столь уж давно она жила у этих людей, проводила здесь целые месяцы, а всего этого не замечала… не замечала таких очевидных вещей! Для нее они все — просто родственники отца, иные, чем она и мать, загорелые, милые люди, образующие особый, тюкрёшский мир — своего рода большой бурский клан; отец же, он вроде бы просто ищет кусок поподжаристей, следит, чтобы не ляпнуть чего-нибудь лишнего, а тем временем некий невидимый орган в нем словно бы занят напряженным анализом: опираясь на прежние знания и на опыт, дорогой ценой приобретенный вдали от дома, он все впитывает, перерабатывает, оценивает — и вот уж отец, который, по выражению матери, был «без памяти» от своей семьи, теперь, меж зевками в постели, чуть ли не крест ставит на будущем этого клана, как Веребей — на безнадежном больном.