Выбрать главу

Напрасно он так кричал.

Вот уйдет он, и ударит ее это, и повалит, и, может быть, даже убьет. Где-нибудь здесь же, на одной из этих лавочек.

Но он вдруг притих, отвернулся, и ПРОСТИ МЕНЯ сказал, ПРОСТИ, ЕСЛИ МОЖЕШЬ.

Она молчала. Она ступала и смотрела на листья.

А не сможешь, снова заорал, ТАК мне, стало быть, И НАДО! Я ведь НЕ ЖАЛЕЮ. Понимаешь? Не жалею, что ты приходила. И вообще — ни о чем. Нет!

И ушел.

И ветер стих.

И деревья вытянули ветки в редких своих листочках. И зазвенели.

Она села на лавочку и тоже замерла.

И я не жалею, подумала. И я.

— …Ленка! Я сегодня иду отдаваться!

— Ой, что ты! Ой, Катька! Ох, ненормальная… кому?

Дело на лекции по гистологии. Бу-бу-бу, читает преподаватель. Из чего состоит живая клетка, когда она мертвая. На предпоследнем ряду, в сторонке, две девушки. Катя и Лена, и одна из них, Катя, шустрая. Лихая баба. Бабец.

— Есть тут один, — шепчет она небрежно, — тип. Со всего района бабы бегают. Вот и я… желаю.

Грубо, конечно.

Зато решено.

Ленка, хорошая, в общем-то, девка, вылупливает на нее голубенькие свои глаза. Шутит, мол, подруга или так, придурь?

— А как же Женя? Как же Женя?

А так. Никак. При чем тут Женя-то?! Не замуж же она идет! Разница понятна? И потом, Жене она не нужна. Ему Нефертити подавай, мадонну Сикстинскую. А она, извините, не мадонна! Ей девятнадцать уже, и… господи, да откуда ж я знаю, но отчего ж, отчего ночью такая тоска? И хватит, решено. А Женичка — так его мама ее звала: ЖЕНИЧКА — пусть будет целенький. Пусть! Пусть!

— Ой, Катька!

Заладила.

«Живая, а значит — предашь…» Вот оно!

Что ж, и предала.

Потому, если оно, ЭТО, в ней есть, а делать вид, что нету, то кто же она, делая-то вид? Грех грехом и будь. К чему же врать, обряжать?! И еще, липконькое, шевелилось сбоку: а правда ль-де, что такой уж растакой этот-то? Неужто в самом деле понял что-то, умник?! Что-о? И еще одно, Последнее. «НЕЛЬ-ЗЯ!» Вот оно-то и притянуло пуще всего. Почему ж, дескать, так уж и нельзя?! А может, можно? Сама свершу, сама и расплачусь за себя. Это уж после, потом… через тыщу и одну ночь дотумкала: никакою не собой, не сама. Женей! Им, им. Кровию его, агнца жертвенного, заплачено.

Подошел парень с усиками, улыбнулся. «Ну чего вы, мадам? Глядите, какое солнышко!» И рядом, и руку, само собой, на спинку лавочки; так вроде бы, случайно, от раскованности. Но солнышка-то как раз и не было. Было холодно, и деревья, топольки и березки, изо всех сил тянули свои ветки — выдержим, выдержим, выдержим!

Выдержим.

Зачем вот только?

Подул ветерок. Парень проследил, как задрался плащ у нее на коленках, и рука со спинки лавочки коснулась ее плеча.

Господи! — скучно.

И когда уходила, сзади грянул смех и одно знаменитое слово.

Ну и правильно — а чего она?

Научилась одной.

Пожила, попривыкла… Черепаха ее была пока при ней.

К телефону не бросалась, стука в дверь не ждала, и праздников не ждала, и хорошего кино по телевизору. Работала. Научилась. Без подвигов, без грандиозных планов. Просто. На операциях руки сами делали, только не мешать, и знала уже теперь: хочешь, чтобы тот, о ком заботишься, выздоровел, если вправду, если до самого-самого донушка — будет! Выздоровеет. А о себе жалеть не надо, вообще о себе — поменьше, все само к тебе возвратится и придет: и силы, и надежда, и то, что одно почти и нужно человеку на белом свете, — любовь. Вообще… ко всему, ко всем. Благословение твое. И когда думала так, в душе в самом деле порой ширилось и светлело, и было не страшно, и хотелось еще и еще. И любви, и делать, и всего, всего.

Вставала в семь, жарила глазунью, потом пятиминутка («Почему опять вместо горчичников Холодковой банки?»), обход («Ну-у, как у нас сегодня дела?»), потом, если были, операции, перевязки и снова, если не дежурство, домой, в панцирь, в дупло, восвояси.

Сдвигала шторы, тушила свет и черную большую пластинку осторожненько на серый круг — «Тыдымм!..». И с краю, из тьмы подкрадывалось, росло, и еще, еще, и вспыхивало, и рвалось, И валилось вниз, а потом, утомившись, успокаивалось, сливалось и будто ждало: будет, будет, будет!

И было.

— Катенька, что ты? Ну, Катенька! — плакала мама, гладя по плечу. — Ну, чего ты, Катенька!

Шли шестые сутки после той беседы в скверике, и Катенька не спала. В бровях, под ногтями узенькие такие щели, в них заползают рыженькие маленькие муравьи, а в позвоночнике тоже зуд, и туда они тоже лезут. И голова изнутри светится, и будто болит, всплескивается там с болью какая-то бутылка, и в глаза давят пальцы, шершавые чьи-то и горячие, а Катенька умирает и тянет изо всех сил рученьки свои — выдержим, выдержим, выдержим.