На стене от висевшего на вешалке вафельного полотенца чернела тень — волчья голова, только в профиль. Даже кончик языка торчал между челюстями. Здорово, серый! И извини.
Горячая вода: размокать и распускаться, холодная — возвращаться и твердеть. Смотрела, как бежит водичка по рукам.
Мой друг
Потом покинул меня,
Но мы играли с ним
В те года,
Мы книги читали вдвоем.
Полотенцем досуха, до красной кожи, и на кухне потом, что там у нас на сегодня? Да… легкий ужин, чай, сыр. И черепаху священную тоже покормить. Ешь, милая. Ешь, черепашка! Да не растратятся человеческие наши чувства! Отрезала ей яблока. Он приедет, думала, приедет, приедет, он к ней вернется — обещала же колдунья Холодкова. Р-раз! — треугольные челюсти выкусили треугольник. Отлично! Кожица у яблока крепкая, — чтоб оторвать откушенный кусок, животному нужен упор. Придавила панцирь к полу. Р-раз! Оторвала, оторвала, слава богу. И еще, еще.
…В ту ночь ей снилось: весна, запах налившихся, готовых уже прыснуть почек и дорога, ленточкой от воздушного змея повисающая в пустоте. Мостик тот, и береза. И будто б кора у березы под рукой холодноватая, гладенькая, а под нею гудят, забраживают соки, и это все опять весна, это все начинается сначала. По ленточке-дороге идет Женя, он в вельветовой курточке, он берет ее за руку, и они идут вместе… идут, идут, а дорога все не кончается и не кончается впереди, и это и странно и страшно, а по бокам дороги ничего нет, и от этого еще веселее и жутче, и она изо всех сил сжимает горячую плотную Женину ладонь. И так она рада, они идут, и это Женя, и как хорошо! И вдруг это уже не он, а тот — Аким, он превратился, — и ужас, ужас дрожью по ногам и усталость, и вот уж она плачет, ей так жалко себя и Женю и как они шли, и Жени теперь нет, и она знает, его не будет больше, и это тот, Аким, гладит ее теплой рукой по голове: не плачь, не плачь, бедная моя собачка, не надо, не надо тебе плакать.
Проснулась и лежала. Глядела в темноту. Слабенькая, беспомощная. Ждала, когда утихнет внутри этот-дождь. А если, думала, Женя и впрямь не приедет больше, не вернется если? Никогда! Да… Там, на отсвечивающем голубой эмалью подоконнике, сидела огромная серая лягушка, под нижней челюстью шевелился белесоватый нежно-мягонький пузырь: НИ-КВА-ГДА! Лягушка, квакнувшая в ночи. Мучили, бывало, таких на физиологии на втором курсе, науку изучали: возбудимость, проводимость… НЕ ПРИЕДЕТ — запрыгала по подоконнику — НЕ ВЕРНЕТСЯ! И кожа мерзла на лице, сжималась пупырышками, словно лягуша эта прыгала уже не по подоконнику, а по ее телу. Влажными перепончатыми своими лапами. ТЫ СТАРАЯ — ква-ква-ква — ОН СЕБЕ ДРУГУЮ НАЙДЕТ, ОН ПОСЧИТАЛСЯ С ТОБОЮ. ОН ВЕРНО, ВЕРНО ПОСТУПИЛ! НИКВАГДА!! Сидела в постели, глядела на блестящий от луны-подоконник, а на полу, как вода в источнике, шевелились круглые серые тени. Тоже как лягушки.
Нет! Что-то нужно было сделать. Сейчас же. Сию же минуту.
Зажгла торшер, нашла по справочнику телефон телеграфа, набрала. Странно было набирать номер среди ночи: виновато.
Трубку долго не снимали, девушка дежурная, наверное, спала. Однако лягушка перепрыгнула уже на кровать и выглядывала теперь из-под одеяла: ни-ква-гда! И выхода не было. Держала, держала у уха трубку, и… щелкнуло все-таки.
— Телеграф, алло! — близкий, теплый девичий голос. Представилось почему-то: ночь, девушка спит, сложив голову на узенькую телеграфную ленту, а теперь вот проснулась, и упругая щека в белых и розовых вдавленных полосках.
— Здравствуйте, — сказала и тоже кашлянула. — Это Бакунина. Простите, что ночью, но мне надо отправить телеграмму. Можно? — Лягушка глядела не мигая из-под одеяла: ГИБЕЛЬ ТЕБЕ, ГИБЕЛЬ ТЕБЕ, ГИБЕЛЬ. Так оно, может быть, и было — гибель.
— Диктуйте, — сказала девушка.
— Москва, Главпочтамт. До востребования. Горкину Евгению Евгеньевичу. Слышите?
— Слышу, — сказала девушка.
— Жду. Буду ждать. Катя.
— Жду, буду ждать, Катя, — без интонации повторила девушка. — И все?
— Все.