Выбрать главу

— Ладно, — проговорил Митрич. — Обратный путь пойдём по левому, от «Алексеевской» к «Рижской». Быстро, без остановок, только пикеты. Стыки и крепления доделаем потом, днём, с ремонтной бригадой. Идём.

Мы спустились на левый путь и вошли в тоннель.

На этот раз шли почти бегом. Митрич впереди, я вплотную за ним. Наши фонари лихорадочно прыгали по стенам. Тоннель зеркально повторял правый, те же тюбинги, те же кабели, та же капель. Но я ловил себя на том, что вглядываюсь в каждую нишу, в каждый тёмный угол, ожидая увидеть там… что? Фигуру? Лицо? Глаза?

Митрич считал пикеты вслух. Негромко, сквозь зубы, как заклинание.

— Четвёртый. Пятый. Шестой.

Тоннель молчал. Ни шагов, ни голосов. Только наше дыхание и хруст щебёнки.

— Седьмой. Восьмой.

Воздух менялся, становился чуть свежее, чуть подвижнее. Мы приближались к «Рижской». Я чувствовал это по едва уловимому движению воздуха, по тому, как тоннель начинал расширяться перед раструбом станции.

— Девятый. Десятый.

Впереди забрезжил дежурный свет «Рижской», тусклый, зеленоватый, но сейчас он казался мне ослепительным, спасительным, как свет маяка.

Мы вышли на станцию и одновременно, не сговариваясь, обернулись к тоннелю. Пустота. Тишина. Темнота.

И вдруг из тоннеля, тихо, на грани слышимости, как прощальный выдох:

— Помидоры сажать…

Голос Митрича. Точная копия. С его усмешкой, с его хрипотцой.

Звук родился где-то в глубине, далеко, и пока дошёл до нас, успел обрасти эхом, стать объёмным, многослойным. И в хвосте этой фразы, когда слова уже растворились в тишине станции, раздался звук, который не был ни голосом, ни словом. Тихий, влажный щелчок, похожий на звук, с которым закрывается рот. Или с которым что-то отлепляется от стены.

Напарник побелел. Я видел, как кровь отхлынула от его лица, оставив восковую, нездоровую бледность, и щетина на подбородке проступила отчётливее, как будто нарисованная углём.

Он молча перекрестился. Первый раз за всё время нашего знакомства я видел, как он крестится. Да, именно перекрестился и сплюнул через левое плечо, по-старому, по-деревенски, и в этом суеверном жесте было больше честности, чем в любых словах. Человек, который двадцать три года смеялся над байками и призраками, стоял на пустой станции метро и крестился, и лицо его было лицом испуганного ребёнка.

Остаток смены мы провели в дежурке на «Рижской». Митрич заполнял журнал, я сидел на лавке и тупо смотрел в стену. Ни один из нас не заговаривал о произошедшем. Ручка в пальцах Митрича двигалась ровно, аккуратно, как будто ничего не случилось, как будто это обычный отчёт об обычном обходе. Я видел, что он пишет. Стыковые зазоры, состояние крепежа, водотечь на шестом пикете. Ничего о голосах, о шагах, о фигуре на платформе. Ничего.

Утренняя смена пришла в шесть. Загудели эскалаторы, зажглось полное освещение, и станция стала просыпаться, наполняясь первыми звуками живого дня. Уборщица провезла тележку с ведром, загромыхали замки на вестибюлях, потянулись дежурные по станции. Мир возвращался к нормальности, и ночной кошмар бледнел, таял, как тает сон при свете дня.

Но не рассеивался. Потому что сны забываются, а то, что я слышал и видел, отпечаталось с ясностью, которая не размывалась. Каждая деталь стояла перед глазами, и я знал, что не забуду. Ни запрокинутую голову, ни дёрганые ноги, ни кривую полуулыбку на лице, которое притворялось лицом Митрича.

Мы ехали наверх по эскалатору, оба измотанные, серые. У турникетов Митрич остановился.

— Вась.

— Чего.

— Давай к Шалыгину зайдём. Потом, после отсыпного.

Шалыгин, Егор Петрович, пенсионер, бывший обходчик, один из старейших работников нашего участка. Формально он давно на пенсии, но числился консультантом или кем-то вроде того, приходил иногда на смену, пил чай в дежурке, травил байки. Метрополитен для него не работа, а среда обитания. Он провёл под землёй тридцать восемь лет, и если кто-то мог знать что-то о том, с чем мы столкнулись, это Шалыгин.

— Давай, — согласился я.

На том и разошлись.

Я не спал. Лежал в общежитии на койке, смотрел в потолок, слушал, как за стеной сосед гремит посудой, как во дворе лает собака, как проезжает мусоровоз. Нормальные, человеческие, дневные звуки. Спасительные звуки. Каждый из них доказывал, что мир наверху существует, что тоннели далеко, что между мной и ими несколько этажей земли, бетона, жизни.