ало на принадлежность к благородной, возможно, даже королевской крови. Его статная фигура величаво высилась над беснующейся толпой и служила немым укором жалкой человеческой власти, так легко и играючи распоряжавшейся судьбами людей. Каждый человек здесь, около эшафота, разумно полагал, что преступники получают заслуженную кару, что пред ними совершается справедливое возмездие. Но так ли это? Кто же действительно имеет право носить гордое и поистине удивительное имя - человек? Власть имеющие и дарующие блага, исповедующие богопочитание, или простые честные люди? Разве человек, совершивший ошибку, пусть губительную, роковую и противную всякой морали, теряет божественное право называться человеком? И кто же посмеет определить степень человечности, кто же рискнёт определить ту границу людской гуманности, за которой начинается жуткая, звериная, безнравственная и глубоко инстинктивная бесчеловечность? Как бы то ни было, Морис считал иначе, предоставляя одной только Судьбе право судить его и его старшего друга. Он также непоколебимо и уверенно стоял плечом к плечу своего закадычного друга Эжена, ради которого покинул семью, ради которого взошёл на эшафот, чтобы с надеждой и бесстрашием взглянуть в лицо последнего врага - смерти. - Пришло время возблагодарить тебя за всё, Морис, - прошептал Эжен так, чтобы было слышно только стоящему рядом другу, - Sic spectando tides[1]. Вот только не должна верность приводить к пороку и бесславному концу. О, зачем ты направился за мной? Зачем ты разделил со мной каждое злодеяние и позволил увести себя в это жерло наивысшего тщеславия и корысти? О, зачем, зачем, зачем... После того, как их схватили, словно пелена внезапно спала с глаз Эжена, и он увидел, к чему привело его неуёмное и страстное желание наживы, потворство страстям и увлечённость боевым, грабительским азартом, заканчивающимся истинно звериным безумием. Одна печаль теперь сжигала его сердце, одна боль обволакивала потоком невыразимых слёз душу: сожаление о том, что увлёк дорогого друга за собой в ту бездну, которая звала его, и в пучину которой он с радостью бросился. Невыносимый груз опустился на его плечи тяжестью одной невинной и драгоценной жизни. - Не кори себя, - мягко молвил ему в ответ Морис, - Так и должно было случиться, ибо это не зависело ни от меня, ни тем более от тебя. Я всего лишь следовал за своим сердцем, шёл той дорогой, которая была уготована мне ещё при рождении. И я всей душой чувствовал, что это правильно. Не ты меня увлёк, а Судьба сама направила меня вослед за тобой, чтобы быть рядом, чтобы поддерживать тебя. Каждому человеку необходим друг, сообщник, спутник, разделяющий с ним и радость, и горести. Ты бы погиб один, ведь нельзя же в одиночку противостоять всему миру? Так не нужно же страдать, не нужно убиваться и корить себя! Посмотри, как ослепительно приветствует нас солнце, как мы навечно остаёмся в сердцах и памяти всех этих людей! В путешествиях мы изведали многое, что так и останется недоступным этим простым смертным, мы дерзнули жить, и память о наших деяниях будет вечна! Не бойся, мой друг, в этот страшный и благословенный час ты не одинок. Словно два нерушимых столпа, они высились над кипучей встревоженной толпой, и на их лицах было написано бесконечное мужество, сопряжённое со снисходительной и всепрощающей полуулыбкой. Последние слова приговора оглушительно прозвучали сквозь летящий людской гул: - Именем светлейшего и благороднейшего герцога Беррийского приговариваются к повешению за совершённые ими кровавые злодеяния и разбой в близлежащих краях и землях, принадлежащих Его милости! Pereat improbus - Amen, Amen, Amen! [2] Сразу после провозглашённых слов председателя, под ногами двух верных друзей разверзлась пропасть. Народ застыл в восхищении. Через минуту всё было кончено. Среди ветвей высокого раскидистого дуба поодаль от страшного места и основной массы толпы приютилось несколько школяров, издалека наблюдавших за казнью. Самый юный из них недвижно продолжал смотреть на пустынный эшафот, где навечно застыли две жизни, две судьбы, а теперь два простых мёртвых тела. Ему казалось, что тот темноволосый рыцарь в продолжение всей казни смотрел прямо на него, будто безмолвно предупреждая о чём-то ещё неведомом ему. - А ведь это могли бы быть мы, - отрешённо и растерянно проговорил Ганс и повернулся к светловолосому юноше, который ловко расположился на соседней толстой ветке. - Внешнее сходство не всегда определяет схожую судьбу, - задумчиво ответил Луи и успокаивающе положил руку на хрупкое плечо своего нового младшего друга. - Тем более, у него не было того, что есть у тебя, а именно: стремления к любви. - Ты думаешь, это сможет уберечь меня от ошибки? - с сомнением спросил мальчик и внезапно с несвойственным ему жаром воскликнул, - Только прошу тебя об одном, никогда, слышишь, никогда не следуй за мной, если это может навредить тебе! Мой путь - это мои ошибки и это только мои решения. - Разве ты можешь этого требовать от других? - было ответом Луи, который, впрочем, и сам понимал, что слепая верность - далёкое от него и его жизни понятие. Но он не мог отрицать, что следовать, пусть и слепому, зову сердца порой так легко и сладко, что такой путь кажется единственно верным, а прежние доводы рассудка - жалкими оправданиями собственной бесчувственности. - Мне пора идти, - проговорил Луи так, будто просил прощения за свой уход. Он безошибочно чувствовал, что за словами Ганса скрывается затаённая боязнь остаться одному и немая просьба не покидать его среди волн бурлящей и такой пугающей жизни. Словно якорь, Луи уверенно держал его на плаву, не давая ему ни утонуть, ни унестись прочь в бездну, что так же, как и Эжена, звала и манила его. И он ушёл, не оглядываясь на мальчика, который ещё долго сидел на ветке раскидистого дерева и казался издалека ещё более трогательным и хрупким на фоне векового дуба. Толпа перед эшафотом больше не гудела, только слышались разрозненные слабые выкрики и одобрительные возгласы. Насытившись зрелищем, многие предпочли сразу же вернуться к своим делам и обязанностям: кто-то поспешил в мастерскую, кто-то вспомнил о незапертой лавке с товарами, кто-то, зевая, продолжил предаваться лени и вразвалку направился под благодатную сень родного дома. Вскоре лобное место было пустынно и немо, и только один старик стоял на неверных дрожащих ногах, вглядываясь в недвижно висящие тела. Старый кучер Жак сокрушённо покачал седой головой и пошёл прочь. Разгорался жаркий полдень. Мягко колыхались на ветру светлые и тёмные волосы двух навечно почивших друзей. В тиши раздалось колыхание и шелест: то два ворона взмахнули чёрными, как ночь, крылами и вознеслись в поднебесье. Наконец, они были одни.