Глава 11.
Нет счастья на земле; Приятной жизнь богатство может сделать; Счастливою не сделает ничто! “Медея” Еврипид
Тяжёлый плотный гул набатного колокола, вопиющего на вершине ратуши, раздавался во всех уголках города, неумолимой тревожной волной обволакивал каждый островерхий дом и заползал тенью страха в сердце каждого отчаявшегося жителя. Не было места, где бы не звучал этот страшный, похоронный, отвратительный звон. Никто из этих пристыженных и смертельно испуганных людей не смог бы внятно ответить на вопрос: когда всё это началось? Люди вообще склонны до последнего момента не замечать очевидных вещей, если они каким-либо образом грозят их благополучию и привычному устройству их степенной и довольной жизни. Им казалось, что беда нахлынула на их жилища, словно внезапный тропический ливень или библейский очищающий потоп. И не было гласа, который предупредил бы их о надвигающейся грозе. Впрочем, даже если бы появился посланный Всевышним пророк, они бы всё равно не услышали его могучего зова, его остерегающего гласа, приняв его за безумца, шута или блаженного глупца. Человек изначально пришёл на землю слепым и готов на всё, лишь бы таким и остаться. И вот пред ними гремел колокол, тревожно и зычно сообщая миру о разразившейся беде. И жались трусливо жители по углам запертых и безмолвных домов, дрожа от ужаса пред разверзшейся у их ног неизвестностью и пустотой. Никто не знал, пришло ли несчастье в тот радостный праздничный день, проникло в разряженный город чумной тенью, или же, будто хитрый вор, прокралось позже, когда усталые и обессиленные жители нежились в постелях, отдыхая после бурного торжества и не ведая о подстерегающем их ужасе. Вскоре появились первые больные. Утром внешне здоровые и полные сил, они стремительно угасали к вечеру того же дня. В первые дни случаи были единичными и не поддавались никакому сомнению в их естественности: то были немощные старики и несколько совсем маленьких детей. Но через несколько дней ситуация коренным образом изменилась. Всё чаще из ещё открытых окон стали раздаваться вопли и стенания, обезумевшие крики не владеющих собой людей, полный скорби плач и неутешные бормотания молитв. Почти в каждом доме на развороченной и измятой постели лежал обессиленный страшной болезнью человек, источая смрад умирающего тела и уничтоженного духа, извиваясь в неистовой лихорадке, хриплым кашлем выплёскивая из себя реки чёрной крови. Улицы опустели, ставни закрылись. Только лавина крыс безостановочно сновала по притихшему городу, наслаждаясь свободой и изобилием уже никому не нужной пищи. Повсюду распространилось величие и господство непреклонной жестокой смерти. За угасающим городом Ганс наблюдал с высоты главной башни аббатства. Сквозь фигурную медную решётку виднелись засохшие поля, полуубранные виноградники, жёлтые колосья недвижного ячменя и замерший в смертельном оцепенении город. Он не хотел здесь находиться, поскольку вся его семья осталась там, в городе, и мать с недавно прибывшим с ярмарки отцом оказались наедине с бушующей заразой. И кто победит в этой неравной схватке, было ведомо одному лишь Богу. Но разве Он мог допустить такое бесчинство? Разве всесильный Бог мог разрешить произойти этому страшному событию? Разве Он мог допустить столько смертей невинных людей, среди которых великое множество женщин и детей? Разве милые и добрые родители Ганса чем-то заслужили такой беспощадный и несправедливый конец? Лицо мальчика рассекали злые непримиримые слёзы, и он сжимал фигурную решётку стрельчатого окна до боли в холодных онемевших пальцах. Несмотря на продолжавшийся зной, его руки были удивительно холодны, как и его заледеневшее сердце. По воле настоятеля и Ганс, и много других аббатских мальчиков были заперты в обители, дабы постом и молитвой покаяться пред разгневанными небесами и вымолить прощение. Служба в главном зале аббатства не прекращалась ни на минуту. Даже в высокую башню сквозь толстые каменные стены до слуха мальчика доносились скорбные песнопения, среди которых явственно слышалось заунывное “Kyrie eleison”*. Как бы он хотел, чтобы музыка забрала с собой всю ту боль, что наполняла его сердце, однако она только приумножала и так невыносимые страдания. Помимо отца и матери в городе остался и Луи, который не посмел покинуть семью в столь горький час, и даже увещевания и слёзные мольбы друга не изменили его решение. Ганс знал, что страшная зараза беспощадна ко всему живому, а красота и свежая прелесть Луи только раззадорят её пылкий гнев. Ничто так не склонно к разрушению, как неувядающая, казалось бы, красота. К концу сентября волна чумы схлынула, только иногда, совсем редко, появлялись новые больные с признаками всё той же болезни. Боязливо и робко, люди стали приоткрывать намертво закрытые двери и окна, всё ещё опасаясь впускать в свои жилища спёртый и душный воздух, в сладковатом запахе которого витали сотни варварски украденных жизней. Кладбище было переполнено: туда со всех улиц стекались похоронные процессии из одетых в белоснежные одеяния людей и скрипуче перекатывающихся вдоль глухих, зияющих пустотой, домов повозок. На них лежали груды тел, именуемых чуть раньше людьми, однако теперь потерявших какое-либо определение. И только их прежний образ запечатлевался навечно в душах бредущих за повозками людей. Масштабное траурное шествие могло быть похоже на театрализованное представление, если бы безраздельная, искренняя, вневременная, непритворная скорбь не блестела в поникших глазах каждого горожанина. В произошедшем не было ничьей вины, однако все ощущали смутное беспокойство из-за былых проступков и прегрешений, и каждый ощущал в глубинах своей души едкий корень зла. Поэтому люди безмолвно шествовали, и виновность была разлита на их обескровленных лицах. И не было радости избавления, и не было надежды. Только бледно и жарко сияло опечаленное солнце. Когда двери аббатства снова открыли, Ганс первым делом побежал в дом Луи. Какого же было его счастье, когда он нашёл друга невредимым и несломленным духом! Казалось, что мор обошёл стороной жилище кузнеца, то ли по счастливому везению, то ли испугавшись гнева Гефеста, издавна оберегающего своих сыновей. Юноша был всё так же весел и бодр, но печать страха перед страданиями также виднелась на его лице, как и на лицах других обездоленных людей. Его отец Этьен Ферран, крупный грузный мужчина, словно чувствуя совершающуюся перемену в душе сына, клал свою большую мягкую руку на хрупкое плечо сына, и Луи чувствовал исходящее от неё тепло, разливавшееся по его телу и дарящее успокоение. Какие бы разногласия ни были между кузнецом и его преемником, все они меркли пред угрозой смерти, пред ужасом небытия. Глядя на них, Ганс ощущал могучую силу их рода, неистребимого и властного над мимолётной жизнью. Убедившись, что его друг цел, невредим и полон сил, мальчик направился в собственный дом. Увы! Предчувствие не обмануло Ганса. Родной дом встретил его оцепенелой глухотой, зиявшей в пустых окнах, словно в глазницах мертвеца. Мальчик старался держаться прямо и строго, когда сердобольные соседи отвели его к общей чумной яме на кладбище, в которой лежали и его родители, и родители, возможно, многих других осиротевших детей. Его ещё по-детски округлое лицо временами принимало не свойственный возрасту окаменелый вид, излишне серьёзный и торжественный. Он с каким-то презрительным любопытством вглядывался в искривлённые рыданиями лица своих знакомых и находил их фальшивыми, мерзкими и лицемерными, в то время как сам он едва сдерживал рвущиеся наружу слёзы. Никакой зной не мог растопить его холодеющий рассудок, и ему казалось, что он снова погружается в ту бездну, из которой, сам того не ведая, его некогда вытянул Луи. Умирала его старая жизнь, корчилась в невыносимых муках, но новая и обновлённая жизнь была ещё скрыта за туманистым горизонтом, и ему было вдвойне страшно от того, что её светлый луч может так и не показаться вдали. Всё проходит. Прошёл и этот день. С улиц города исчезли процессии в белоснежных одеяниях, исчезли скрипучие повозки, наполненные бренными останками, замолк скорбный плач, и высохли реки струящихся слёз. Мальчику разрешили жить в аббатстве, приготовив е