лжавшийся зной, его руки были удивительно холодны, как и его заледеневшее сердце. По воле настоятеля и Ганс, и много других аббатских мальчиков были заперты в обители, дабы постом и молитвой покаяться пред разгневанными небесами и вымолить прощение. Служба в главном зале аббатства не прекращалась ни на минуту. Даже в высокую башню сквозь толстые каменные стены до слуха мальчика доносились скорбные песнопения, среди которых явственно слышалось заунывное “Kyrie eleison”*. Как бы он хотел, чтобы музыка забрала с собой всю ту боль, что наполняла его сердце, однако она только приумножала и так невыносимые страдания. Помимо отца и матери в городе остался и Луи, который не посмел покинуть семью в столь горький час, и даже увещевания и слёзные мольбы друга не изменили его решение. Ганс знал, что страшная зараза беспощадна ко всему живому, а красота и свежая прелесть Луи только раззадорят её пылкий гнев. Ничто так не склонно к разрушению, как неувядающая, казалось бы, красота. К концу сентября волна чумы схлынула, только иногда, совсем редко, появлялись новые больные с признаками всё той же болезни. Боязливо и робко, люди стали приоткрывать намертво закрытые двери и окна, всё ещё опасаясь впускать в свои жилища спёртый и душный воздух, в сладковатом запахе которого витали сотни варварски украденных жизней. Кладбище было переполнено: туда со всех улиц стекались похоронные процессии из одетых в белоснежные одеяния людей и скрипуче перекатывающихся вдоль глухих, зияющих пустотой, домов повозок. На них лежали груды тел, именуемых чуть раньше людьми, однако теперь потерявших какое-либо определение. И только их прежний образ запечатлевался навечно в душах бредущих за повозками людей. Масштабное траурное шествие могло быть похоже на театрализованное представление, если бы безраздельная, искренняя, вневременная, непритворная скорбь не блестела в поникших глазах каждого горожанина. В произошедшем не было ничьей вины, однако все ощущали смутное беспокойство из-за былых проступков и прегрешений, и каждый ощущал в глубинах своей души едкий корень зла. Поэтому люди безмолвно шествовали, и виновность была разлита на их обескровленных лицах. И не было радости избавления, и не было надежды. Только бледно и жарко сияло опечаленное солнце. Когда двери аббатства снова открыли, Ганс первым делом побежал в дом Луи. Какого же было его счастье, когда он нашёл друга невредимым и несломленным духом! Казалось, что мор обошёл стороной жилище кузнеца, то ли по счастливому везению, то ли испугавшись гнева Гефеста, издавна оберегающего своих сыновей. Юноша был всё так же весел и бодр, но печать страха перед страданиями также виднелась на его лице, как и на лицах других обездоленных людей. Его отец Этьен Ферран, крупный грузный мужчина, словно чувствуя совершающуюся перемену в душе сына, клал свою большую мягкую руку на хрупкое плечо сына, и Луи чувствовал исходящее от неё тепло, разливавшееся по его телу и дарящее успокоение. Какие бы разногласия ни были между кузнецом и его преемником, все они меркли пред угрозой смерти, пред ужасом небытия. Глядя на них, Ганс ощущал могучую силу их рода, неистребимого и властного над мимолётной жизнью. Убедившись, что его друг цел, невредим и полон сил, мальчик направился в собственный дом. Увы! Предчувствие не обмануло Ганса. Родной дом встретил его оцепенелой глухотой, зиявшей в пустых окнах, словно в глазницах мертвеца. Мальчик старался держаться прямо и строго, когда сердобольные соседи отвели его к общей чумной яме на кладбище, в которой лежали и его родители, и родители, возможно, многих других осиротевших детей. Его ещё по-детски округлое лицо временами принимало не свойственный возрасту окаменелый вид, излишне серьёзный и торжественный. Он с каким-то презрительным любопытством вглядывался в искривлённые рыданиями лица своих знакомых и находил их фальшивыми, мерзкими и лицемерными, в то время как сам он едва сдерживал рвущиеся наружу слёзы. Никакой зной не мог растопить его холодеющий рассудок, и ему казалось, что он снова погружается в ту бездну, из которой, сам того не ведая, его некогда вытянул Луи. Умирала его старая жизнь, корчилась в невыносимых муках, но новая и обновлённая жизнь была ещё скрыта за туманистым горизонтом, и ему было вдвойне страшно от того, что её светлый луч может так и не показаться вдали. Всё проходит. Прошёл и этот день. С улиц города исчезли процессии в белоснежных одеяниях, исчезли скрипучие повозки, наполненные бренными останками, замолк скорбный плач, и высохли реки струящихся слёз. Мальчику разрешили жить в аббатстве, приготовив ему постель в комнатах послушников, а присматривать за ним стал суровый аббат, отец Альберт. Печать страдания легла и на его стареющее строгое лицо: казалось, морщины ещё глубже въелись в бледную кожу, а глаза ещё больше почернели и приобрели затаённую духовную глубину. Его вид показался мальчику несколько изношенным и ветхим, точно застарелая оболочка, скорлупа, которая вот-вот треснет и рассыплется прахом. И что же тогда будет? Такой вопрос непрестанно задавал себе Ганс, встретив своего наставника в зале аббатства после свершившейся трагедии. Нужно отметить, что аббат изменил своё отношение к мальчику, с пониманием и искренним состраданием он приходил к нему в библиотеку, в которой Ганс снова проводил все свои дни и даже ночи. Мужчина занимал его необременительной беседой, ободряюще улыбался и всячески поощрял мальчика. Однако его усилия были бесплодны. Его опека вызывала в душе мальчика только горькую усмешку и глухое раздражение к видимым стараниям наставника. Иногда в его душе поднималась злая радость, когда он замечал разочарованный и виновато-пристыженный взгляд аббата. “Теперь уже поздно, - думал мальчик. - Что ему мешало любить меня тогда, раньше, когда всё было хорошо, когда мои родители были живы? А теперь все стараются притвориться участливыми и добрыми, всячески помочь и уберечь меня от новых несчастий. Да вот только не ведают они, как же смешно выглядят при этом!” Временами Ганс пытался вспомнить то светлое и лёгкое чувство радости, что заполняло его после первого знакомства с Луи. Но чувство ускользало от него, улетало, словно дым в синеву раскинувшегося неба, и мальчик тщетно вновь и вновь возвращался мыслями то в ночной мрак густеющего леса, где пред тлеющим костром спали раубриттеры, то в затерянный среди городских трущоб трактир, в уютной глубине которого диким вихрем пылало веселие. Всё подёрнулось непроглядным туманом, в котором растворились и краски, и удовольствие, и сама жизнь. Ничто более не доставляло мальчику счастье. И только одна недавно увиденная картина смутно затрагивала что-то в глубинах его сердца. В первую неделю пребывания в аббатстве после пронёсшегося мора Ганс часто прогуливался в его окрестностях. Ощущение потерянности и оторванности от жизни преследовали его, и куда бы он ни пошёл, он везде чувствовал аромат бренности и увядания. Сухие поля золотились, а некогда цветущие растения преклоняли головы к иссохшей земле. Мертвенность природы можно было бы приписать к началу осени, однако воздух был всё так же жарок и душен, и ничто не указывало на то, что это долгое и несчастное лето близилось к концу. Ноги несли мальчика всё дальше и дальше от аббатства, пока оно, наконец, целиком не скрылось за увесистыми кронами вековых высоких деревьев, наполнявших пологие склоны холмов близ города. Дорога вилась меж душистых стройных лип и зачарованных безветрием клёнов, уводя мальчика в глубины леса. Здесь было более просторно и светло, в отличие от той части леса, где некогда остановились разбойники. Казалось, удушливая волна смерти никогда не касалась чистоты этого девственного и сияющего леса. Мальчик вдыхал свежий благоуханный воздух и внутренне исцелялся его чудодейственной природой. Внезапно зеленеющие деревья расступились и перед мальчиком показался величественный замок, своей неприступной силой и гордым благородством затмевающий даже древнее благочестивое аббатство. На верхушке замковой башни развевался флаг, рядом с которым в каменной сторожке обитал неустанный сторож. Мощные стены окружали роскошный воинственный замок, расположенный на небольшом холме. Вопреки обычаям, рва не было, как не было и подъёмного моста, только широкие ворота зияли решётчатой пустотой. Вероятно, вся охрана располагалась внутри и была совершенно незаметна издали, поскольку внешне замок казался чуть заброшенным и необитаемым, безлюдным и пустым. Вокруг не было ни души, не раздавалось ни одного голоса, и только пение птиц скрашивало светлую и благодатную лесную тишь. Здесь властвовал покой и чувствовалась размеренность. Рассматривая замок издали, Ганс недвижно стоял на самом краю опушки. Ему хотелось подойти ближе, но он не знал порядков этой крепости и её устройства жизни, а потому опасался каким-либо образом выдавать своё присутствие. В тени склонённых ветвей увесистой липы он стоял и, словно завороженный, наблюдал за величественным каменным замком, пока вдруг ворота, загрохотав, не открылись. С вершины главной башни раздались пронзительные и певучие звуки рога, стремительно уносящиеся вдаль и мягко плывущие над сенью чуть колыхающегося редког