Выбрать главу

Не то Хай Сиси. Он постоянно спорил со мной и выискивал неувязки в моих рассказах. По-звериному примостившись на полу, он, как лисица, навострял уши, покуда я, смущенный его присутствием, рассказывал, путаясь в трех фразах, а порою и вовсе комкая историю и сворачивая ее на середине, — казалось, он прислушивается к маленькому зверьку в лесу, облизывая в возбуждении губы. Едва я заканчивал рассказ, как он принимался громить вымысел и волшебство — так слон, ворвавшийся в Версальский дворец, крушил бы все, идя напролом.

— Ха! Станет дикая утка высиживать лебединое яйцо! — презрительно цедил он, не глядя на меня. Вообще смотрит он только на Мимозу. Я как бы читаю свои рассказы по радио: он слышит мой голос, но меня самого в комнате словно бы и нет. — Она что, ума лишилась, утка?! Да лебединое яйцо в чертову пропасть раз больше утиного! Окажись такое у нее в гнезде, она и не взгромоздится на него — улетит, и все!

— Ври больше! Золотая карета! — издевался он, послушав «Золушку».— Да кто станет делать карету из золота?! Это же разорит восемь поколений! Мне голову не заморочить — какие, спрашивается, кони попрут с места эту золотую колымагу! А? Вот такусенький слиток золота, — он чуть развел два пальца, — на сколько потянет? А тут — карета!

Пожалуй, еще более едкими оказались его комментарии к «Русалочке»: «Подумать только — женщина с рыбьим хвостом! И откуда, интересно, он у нее растет, а? И как там у них мужчин от женщин отличают? И как дети родятся? Знать, у тебя просто язык без костей!»

Он злобно твердил свое «язык без костей», а я терпел и терпел. Раз я попросту не существовал для него, то и мне приходилось делать вид, что он для меня не существует тоже, и не отвечать на его оскорбления. К тому же силой и весом он превосходил меня. Чуть ли не вдвое.

Когда я заканчивал очередную историю, Мимоза обычно продолжала хранить сосредоточенно-внимательный вид, точно пробовала на вкус маслину, и, конечно, не слушала его болтовню. Зато я — пусть медленно, но наливавшийся силой — от его грубости, ревности, презрения ярился до того, что кровь начинала бурлить. В гневе у меня краснело лицо и закипали слезы. Исчезла даже та малость уважения и симпатии, которую я еще продолжал к нему испытывать. И все-таки было в нем что-то влекущее; его бесстрашие, яростная работоспособность, даже грубость и неотесанность подходили для здешней жизни, собственно, только здесь и могли они проявиться сполна и столь ярко. Кто я рядом с ним? Трус, мозгляк, доходяга, похожий на высохшего клопа. И плакал я не только от гнева — от обиды и жалости к самому себе текли у меня из глаз слезы. И я прикидывал размер своего кулака, готовясь при случае воздать ему за оскорбления.

Каждый, кто сколько-нибудь долго существует в простой, естественной среде, волей-неволей приобретает соответствующие ухватки, а я еще и стремился к этому изо всех сил. Мне казалось, что без напористой грубости, без готовности выполнить любую работу, без жесткости здесь пропадешь. Человек, живущий своим трудом, должен быть вроде Хай Сиси. Какая тут, к дьяволу, культура! Работа сама по себе не бывает хорошей или посредственной, вот посредственных людей — сколько угодно! Взять, к примеру, того старика возницу, моего напарника, будь он в сто раз более образован — писатель, скажем, — он и тогда, я уверен, остался бы таким же бездарным и безликим, «дохлой собакой», одним словом. А вот Хай Сиси и в литературе был бы личностью.