Выбрать главу

Я невесело улыбнулся. Ариадна на этот раз сохранила полное спокойствие. От ее безупречно невозмутимого лица, холодного взгляда зеленых, внимательных глаз мне стало не по себе.

— Ты прав, мой венценосный отец. Новость, которую я принесла, тебя не обрадует.

— Вот как? — отозвался я как можно спокойнее. А в животе предательски похолодело. — Тогда говори сразу, не подыскивая сладких слов, чтобы смягчить ее горечь.

— Шесть дней назад в море рыбаки выловили рыбу. Необычную рыбу, отец. Может быть, ты помнишь, в дни Катаклизма, когда Посейдон обрушивал на нас стены воды, среди выброшенных на берег обитателей владений Тритона, бога морских бездн, были и такие — черные, похожие на змей, окованных каменной чешуей, с острыми зубами, из которых особо крупные, словно длинные иглы, растут в центре сверху и снизу?

Я поморщился. Еще бы не помнить мне этих уродливых тварей. Они до сих пор иногда снятся мне. Недобрый знак.

— Это было шесть дней назад. Почему я услышал об этом только сейчас? — осведомился я без всякого гнева. Ариадна никогда бы не поступила во вред мне. Значит, у нее были основания.

— Мы знали, что ты уже в пути, отец, и сочли, что пока гонец отыщет тебя, пока ты направишься к оракулу, примешь решение и известишь нас, пройдет немало дней. А беда могла грянуть каждый день. И потому Катрей сам отправился на священную гору и вопросил отца твоего: что бы значило это чудо? И вернулся с ответом.

— И? — спросил я.

— Те, кто служат Громовержцу, ответили, что Афина гневается на нас. Зевс посылает нам предупреждение, и если один из царевичей не поедет в город, где чтят Деву-Воительницу, и не примет участие в ее празднике, то ярость богини обрушится на остров. Андрогей, Девкалион и Катрей бросили жребий, и выпало Андрогею. Он собирается в дорогу.

— Андрогей едет в Афины?! — воскликнул я, вскакивая с кресла. Мне всегда говорили, что я чрезмерно пекусь об этом сыне, что он уже взрослый муж. Но каждый раз, когда я вынужден был отпускать его от себя, из дворца, печень моя жестоко обливалась черной желчью. Я прошелся несколько раз по комнате, словно дикий кот, брошенный в клетку. Ариадна следила за мной взором неподвижным, как у совы. Сейчас мне казалось, что сама Афина владеет ею и говорит ее устами.

— Я знала, что эта весть тебя огорчит.

— Огорчит?! — я продолжал мерить шагами покои. — Ты знаешь, сколь горячей любовью пользуется в Афинах любой критянин! Тем более — мой сын.

— Мне это ведомо, мой многомудрый отец! — так же тихо и ровно сказала Ариадна. — Но что ты предложишь сейчас? Отец твой, Зевс Эгиох, исполненный милости к сыну своему, предупредил нас о грядущей опасности. И научил, как ее избегнуть!

Разумеется, моя дочь была права.

— Ничего, — прошептал я, стискивая пальцы рук до хруста. — И я сам, и, надеюсь, мой сын, если он вырос достойным мужем и истинным сыном царя, выполнит любую волю богов, какой бы она не была, лишь бы отвратить беду от своего царства. Все так…

Я опустил голову. Потер враз заболевший висок костяшками пальцев.

— Увы, я не простой смертный, чтобы противиться отъезду сына. Ты это знаешь. Хотя я охотно заменил бы Андрогея.

Ариадна нахмурилась.

— Но боги не признают замен… Отец, ты пугаешь меня. Мне казалось, что ты уже давно привык к тяжести царского венца. Повелителю людей прилична твердость.

Я в ярости стиснул пальцы, они захрустели. "Прилична твердость!" Опять она права, но как жутко слышать это от молодой женщины. Она ведь не статуя, откованная Гефестом из твердой бронзы!

— Если когда-нибудь у тебя все же будут любимый муж и дети, — зло бросил я, — ты поймешь, что с радостью пошла бы на любые испытания, лишь бы избавить их от опасности.

Дочь сразу сдвинула тонкие брови, стиснула зубы, ожгла меня мрачным взглядом:

— Если я найду мужчину, который может сравниться с тобой, отец, он станет моим мужем, — произнесла она подчеркнуто покорно. — Но я буду презирать себя, если, спасая его или собственное дитя, поступлюсь благом царства!

— Надеюсь, боги пошлют тебе такого мужа, который сорвет медную броню с твоего сердца, — сердито отозвался я, — Может, тогда ты поймешь, что сейчас грызет мою печень!

Ариадна хотела было дать суровую отповедь, но спохватилась, закусила губу, боясь быть непочтительной. Некоторое время она молчала, только ее маленькая, твердая грудь высоко вздымалась, а на смуглых щеках медленно бледнели неровные пятна румянца. Я тоже ни слова не произнес, меряя шагами просторные покои. Сейчас мне в них было тесно и душно, несмотря на прохладный ветерок, шевеливший занавеси у входа.

— Отец, — наконец примирительно отозвалась царевна, — прости, я была дерзкой с тобой.

— Полно, дитя мое, — я тоже не стал спорить. — Я позволил страху говорить моими устами, тревоге владеть моим сердцем. Это недостойно царя.

Ариадна рассеянно расправила на коленях богато вышитую юбку. Посмотрела на меня, потом произнесла наставительно:

— Утешься. Ведь сколь ни коварен Эгей, и сколь ни ненавистен ему наш род, но он чтит тех же богов, что и мы. Разве кто-либо поднимет руку на своего гостя, не страшась кары Олимпийцев?

— Да, ты права, моя мудрая дочь, разумением подобная Афине Палладе, — вздохнул я. — Эгей Пандионид — богобоязненный муж.

Боги не дали мне дара предвидеть будущее. Слова Ариадны успокоили меня. Я счел свои страхи напрасными. И мой сын ничего не предчувствовал. Да и не мог он заметить коварства Эгея. Он всегда верил людям.

А потом вдруг вспомнился сон. Я видел его в самом начале восемнадцатого девятилетия, когда возвращался с Дикты.

Мойры. (Первый год восемнадцатого девятилетия правления Миноса, сына Зевса. Созвездие Овна)

Сон, показавшийся мне загадочным тогда, а сейчас — такой прозрачный и понятный…

Я бродил в горах. Солнце уже взошло, но все вокруг было подернуто легкой утренней дымкой. На густых миртовых зарослях, чахлой горной травке, кустиками пробивавшейся на давно нехоженой тропе, серых камнях — на всем лежала обильная роса. Я не знал, куда ведет меня эта давно не тревоженная ногами смертного дорога, но шел уверенно.

Потом увидел просторный дом, сложенный из огромных каменных плит. Стены его увивали плети дикого винограда. Ни собаки, ни какой бы то ни было другой живности не бродило вокруг. Тишина стояла такая, что мне стало жутко до холода. И от дома веяло чем-то таинственным, древним. Помнится, однажды на Кикладах я видел полуразрушенный дворец, построенный в незапамятные времена, должно быть, еще титанами. Мной тогда овладело чувство такого же благоговейного трепета. Сейчас я ощущал, что приближаюсь к святыне, запретной для смертных. Но, тем не менее, дерзко шел по усыпанной белым песком дорожке, что вела к дому. Никто не остановил меня.

Я взошел по лестнице и, словно мальчишка, замирая от собственной дерзости, взялся за тяжелое медное кольцо на дубовой, черной от времени двери. Она легко отворилась, словно приглашая меня войти.

Внутри царил полумрак. Стены покрывала роспись — очень старая, как в том дворце. По золотистой охре — черные, тревожно-пронзительные бегущие меандры спирали, скругляющиеся, словно змеи в клубках. Я, было, замер на пороге, но будто кто-то подтолкнул меня в спину, побуждая идти дальше. В путанице переходов и комнат не было никакого порядка, и, проплутав довольно долго, я набрел на большой зал, в центре которого стоял алтарь с огромным медным Лабрисом, откованным, должно быть, титанами в незапамятные времена. А за ним, на каменной скамье у стены, сидели три пожилые женщины в белоснежных одеждах. Множество прялок окружало их, и нити ото всех стекались в руки сутулой пряхи с седеющими волосами. Она сучила сразу мириады нитей — и каждую в отдельности. Те временами сплетались, перепутывались, завязывались в узлы, но веретена ровно крутились у ног старухи. Вторая, самая молодая, похожая на толстую добродушную няньку, держала в руках мерку. Она беспрерывно отмеривала шерсть — то грубую, полную комков навоза и колючек; то тонкую, тщательно промытую и вычесанную, и навязывала на все новые и новые прялки. При этом стоило нити, выбегающей из-под рук ее напарницы, запутаться, она бросала на узел пристальный взгляд. Иной тотчас же распутывала, другие оставляла без внимания. Иногда они сами развязывались, но часто пряжа так и наматывалась на веретена, с узелками. Третья женщина, худая, с резкими, острыми чертами лица, ходила вокруг веретен, нетерпеливо пощелкивая ножницами. Но, как я заметил, обрезала она нити только с дозволения заботливой толстухи. Я понял, что это — три мойры, богини, прядущие наши судьбы. Седая — Клото, толстая — Лахезис, а мрачная — Атропос.