Выбрать главу

В тот день, вернее, в то утро, которое я считаю началом своего выздоровления, я отчетливо помню, как сквозь полудрему, вечные сумерки, в которых пребывала моя душа, послышались ее шаги. Я приоткрыл глаза и тут же снова опустил веки, увидев тонкую фигурку дочери. Она вернулась с жертвоприношения. Сквозь аромат притираний чувствовался запах крови и гари. Ариадна села подле меня, осторожно взяла холодными лапками мои ладони и начала их растирать — бережно, осторожно, разминая каждый палец. Прикосновения ее были мне приятны: я почувствовал слабое умиротворение, пробившееся сквозь серую пелену безразличия.

Так ласкала своих сыновей наша богоравная мать. Обычно суровая и сдержанная, Европа не баловала нас объятиями и нежными словами. Отец был куда щедрее в проявлениях своей привязанности. Но ни я, ни братья никогда не сомневались в материнской любви. И не было на свете человека счастливее меня, когда Европа, наведываясь к нам перед сном, присаживалась на край моего ложа и осторожно прикасалась сухой, теплой рукой к моему лбу или щекам, проверяя, здоров ли я. Или когда, довольная мной, сдержанно улыбалась.

То, что сейчас делала Ариадна, было для Европы высшим выражением нежности, которой мы удостаивались. В те редкие мгновения мне хотелось броситься к ней на шею и покрыть поцелуями дорогое лицо. Но я ни разу так не сделал. Мне казалось, матери это не понравится. И я замирал, боясь спугнуть ее.

Кто научил Ариадну этой ласке? Не я. Мне нравилось брать своих детей на руки, тискать их, словно щенят, сажать на колени, гладить по головам, играть с ними.

Ариадна продолжала ласкать меня, и постепенно я, умиротворенный, из серых сумерек изматывающей полудремы провалился в лиловатый сумрак воспоминаний. Или это был сон? Я видел себя ребенком — лет пяти, не старше. Помнится, я тогда сильно заболел…

…Шелест перепуганных голосов и топот босых ног нянек. Озноб и жуткий бред, в котором мне казалось, что потолок взмывает ввысь, а потом, разогнавшись, летит на меня. Я плачу и в страхе зову маму. Мне кажется, что проходит вечность, прежде чем я чувствую прикосновения ее ледяных рук и слышу ее голос, тихий и непривычно ласковый. Европа берет меня на руки и прижимает к груди. Тело ее холодно, но чуть теплее, чем всё вокруг, и я прижимаюсь к ней, стараясь хоть немного согреться. Она осторожно покачивает меня из стороны в сторону, нашептывая что-то по-ханаански. Ее речь непривычна и таинственна, я могу разобрать только отдельные слова… Озноб постепенно проходит, и взбесившийся потолок перестает обрушиваться на меня. Потом и вовсе становится жарко, я обливаюсь потом. Мать баюкает меня. Прибегает Дексифея и едва слышно говорит:

— Я принесла то, что ты велела, госпожа…

Мать осторожно приподнимает мою голову и говорит:

— Минос, дитя мое. Сейчас я дам тебе целебное снадобье. Проглоти его, не жуя. Проглоти быстро.

Я покорно открываю рот, мать кладет мне туда какой-то довольно большой ком, я языком чувствую, что он шершавый и медово-сладкий, но прежде, чем успеваю понять, что это такое, мать подносит к губам моим тяжелый двуручный кубок с молоком, и я с трудом проглатываю снадобье. Тут же желудок мой сводит судорогой. Я недолго борюсь с болью и подступившей тошнотой, выворачиваюсь из рук матери и, свесившись в сторону, выблевываю все на пол. Мне кажется, что в вонючей молочной луже лежит дохлая мышь, и меня снова рвет. Мать невозмутимо приказывает вытереть пол и принести сухие одеяла. Мне жарко, но Европа укладывает меня на постель и заботливо укрывает под самое горло.

— Не уходи, — я выпрастываю руку из-под одеяла и хватаю мать за подол.

— Не бойся, я никуда не уйду…

Она садится рядом. Берет мою пылающую ладошку и начинает перебирать пальчики.

И прежде, чем Гипнос заключает меня в свои объятия, я некоторое время смотрю на нее сквозь неплотно смеженные ресницы. Мама сейчас другая. От привычной бесстрастной маски царицы и возлюбленной бога на лице ее не осталось и следа. Волосы, обильно тронутые сединой, морщинки меж бровей и в углах глаз, вдоль рта. Но это ее не портит. Она кажется мне куда краше, чем та маленькая смуглая статуэтка с неподвижным лицом, восседающая на троне зала с грифонами.

Нет, это не мама. Это Ариадна. И я — не мальчик, а старик… Или все же мама?

Я открыл глаза и оторопел: рядом со мной сидела совсем другая женщина. Высокая, худенькая и угловатая, как мальчик-подросток. У нее очень светлые волосы — длинные, слегка волнистые, скрученные в простой жгут у самой шеи, и лицо, которое трудно назвать красивым, хотя и приятное — скуластое, с широким выпуклым лбом и округлым подбородком. Знакомое лицо. Где-то я видел эти черты. Большой рот, длинный, слегка вздернутый нос. Странного разреза серо-голубые глаза под тяжелыми, словно припухшими веками. Русые брови, похожие на крылья взлетающей чайки. До боли напоминает лицо моего Дивуносойо, только отличается большей женственностью. И нет легкой косинки глаз, которая придавала взгляду моего любимого странное, рассеянное выражение.

Я удивился и… проснулся.

Предрассветные серые сумерки наполняли покои. Ариадна, бледная, измученная, осунувшаяся, с покрасневшими от слез и недосыпания глазами, с рассыпанными по плечам волосами, сидела на краю моей постели, сжав в холодных ладошках мои руки. Лицо у нее было отрешенное.

— Дитя мое… — произнес я хриплым спросонья голосом. — Дитя мое.

И попытался улыбнуться. Она обрадовано вскрикнула:

— О, благие боги! Отец!!!

Я заставил себя сесть на ложе и погладил дочь по щеке. Она устало улыбнулась. Интересно, сколько времени Ариадна провела без сна, вымаливая у богов Эреба мою жизнь? Дорого ей обошлось мое выздоровление.

— Боги услышали тебя, — прошептал я, приглаживая ее растрепанные волосы. — Дитя мое, славное, мудрое дитя мое…

— Я просила многих богов, отец, и мои труды, — она с трудом подавила зевок, — не оказались напрасными. Благая Персефона даровала тебе исцеление.

— Да, дитя мое, да, — прошептал я. — Скоро я подымусь с ложа немощи и возьму в свои руки бразды моего царства.

Ариадна, видимо, истолковала мои слова по-своему. Я почувствовал в ее голосе тревогу и несогласие:

— Отец, не опасайся, что Катрей взял все заботы на себя. Он не дерзнет сейчас… — она снова не удержала зевоты.

Ей надо отдохнуть. Но мне так не хотелось отпускать ее от себя.

— Ариадна, — попросил я, — я знаю, ты очень устала. Но, прошу, не уходи. Полежи рядом со мной.

— Как раньше… — слабо улыбнулась дочь и, грациозно поджав ноги, забралась на ложе. Пристроилась подле меня. Привычно захватила в кулачок мои волосы. Как в детстве. Пробормотала:

— Знаешь, отец, я так дорожила своим правом приходить к тебе по утрам и забираться в твою постель… Наверно, я не давала тебе выспаться? Но я тогда не знала еще, что ты по ночам бродишь по дворцу и укладываешься только под утро… Потом я так сердилась на Федру, когда она стала бегать к тебе по утрам со своими детскими тайнами.

— Этот обычай завели еще Эвксанфий и Эвримедонт, — усмехнулся я, гладя ее по голове. — Что поделать? Днем вам было трудно найти время, чтобы спокойно поговорить со мной. Молчи. Подкрепи силы сном, возлюбленная дочь моя, о заботах будешь думать после…

Ариадна заснула очень быстро. Обмякла у меня на плече, задышала ровнее и глубже. Вряд ли что-нибудь могло ее сейчас разбудить.

Мне же спать не хотелось — впервые с начала болезни, и я, боясь лишний раз пошевелиться, смотрел на спящую Ариадну. Лицо ее донельзя напоминало лицо моей матери в ту ночь, когда она сидела подле меня, тяжело больного, и оберегала от смерти своим присутствием. Те же глубокие, скорбные морщины в углах рта, те же круги под глазами. И первые седые волосы в черных, как ночное небо зимой, волосах.