Он горбился на стуле, кутаясь в два одеяла: одно на плечах, второе вокруг ног, и дул на озябшие пальцы.
В жаровне, огороженной кирпичом, алели угли (подбросить кизяка — будет теплее, но от дыму задохнешься), на земляном полу вперемешку журналы, книги, дамская перчатка, листки бумаги. Болели глаза, — дым тому виной? дурное освещение дома? яркость дневного солнца?
Сдул со стола пепел, досадливо покусал перо, подвинул свечу, чернильницу и — стремительно, без помарок написал письмо почтенному Николаю Алексеевичу. Не делал вида, будто ничего не было. Кошка пробежала, клевета распушила хвост, а Бестужев доверчив, Дон-Кихот, пагубное легкомыслие… Находясь в изгнании, испытывает к Николаю Алексеевичу дружеское сочувствие.
Все от души, от минутного огня, трепетного, как свеча.
Нашарил конверт, сунул листок, расплавил сургуч, запечатал. И утром отнес на почту. Работа урывками — дописал «Наезды», взялся за «Латпика», не оставлял «Аммалат-бека»; боязнь опоздать на службу, в караул, на свидание. Среди постоянно будоражащих вопросов — часть из них обрушивал на старшую сестру вместе с просьбами — рефреном: что у Пушкина? женился? Пушкин волнуем теми же предметами, что и он, но волнение выливается по-своему, зазор между ними растет. Это ранит Бестужева, даже пушкинская женитьба, — поговаривают, на красавице.
Обещанную Булгарину «пиесу из голландской жизни» «Лейтенант Белозор» он украсил эпиграфом, взятым у Пушкина, романтического Пушкина, из стихотворения «К морю».
Увидев «Лейтенанта Белозора», Пушкин должен понять, что Бестужев, вынужденный именоваться Марлинским, почитает его лучшим поэтом России, как и почитал в додекабрьские времена, ни тогда, ни сейчас не отказываясь, однако, оборонять свой взгляд.
…Полевой откликнулся быстро. Не прохладно-вежливым письмом известного редактора опальному, полузабытому автору, но братским обращением, предлагая страницы в своем журнале и — верную дружбу.
Бестужев заметался. Уже послана рукопись «Лейтенанта Белозора» сестре Елене для Булгарина. Не согласится — отдать в «Московский телеграф».
Согласился. Угадал неизбежный успех «Лейтенанта».
Лишившись в декабре двадцать пятого года своих подлинных рыцарей, общество будет аплодировать бестужевским книжным, лейтенанту Белозору. «Я рад гибнуть там, куда призывает меня долг чести и человечества».
Гибнуть ему не приходится, подвиги на штормовых волнах кончаются счастливо; Белозор удостаивается любви обворожительной дочери голландского купца.
В Голландии Бестужев отродясь не бывал, но помнил рассказы Николая, помнил, как ждал его в кронштадтском порту. Эпилог говорил автору, его старшему брату и Любови Ивановне Степовой более, чем читателям.
«В 1822 году, под осень, я приехал в Кронштадт встретить моряка брата, который должен был возвратиться из крейсерства на флоте…»
Он продолжал помечать свои повести знаками для тех, кто умеет вчитываться, и за фантастическими приключениями героя угадать не менее фантастическую судьбу автора.
«Как бы то ни было, но в воображении я еще живу, — писал он Николаю и Михаилу, — хотя по сущности бытие мое бог знает что такое: смертью назвать грешно, а жизнию совестно».
Братьев перевели из Читы на Петровский завод. Новое место — новые мытарства. Не растравлять братьев жалобами, но найти слова, нет, не поддержки — он всегда завидовал их твердости, — хотя бы умиротворения. Однако срывался. Мечтал написать роман, да отсутствуют средства, летописи, карты, досуг…
* * *С весны 1831 года Кавказ охватило волнение, какого не было лет двадцать. Кази-Мулла объявил газават и в августе осадил каспийскую крепость.
Для рядового Бестужева в том нет неожиданности. Когда слухи о Кази-Мулле, опережая его конников, докатились до Дербента, он, нахлобучив на брови папаху, одевшись в чоху, смешался с толпой жителей, вслушиваясь в разговоры, отделяя правду от сплетен и небылиц. Правда такова: Кази-Мулла намерен взять Дербент с ходу.
* * *Утром 20 августа впереди закурились дымы, — горели стога сена. Бестужева оставили болезни, тоска. Азартно рвался вперед, и, хотя значился рядовым, сотоварищи по батальону исполняли его команды.
В «Письмах из Дагестана» он даст хронику этих боев. В ней — неожиданное признание:
«Меня очень любят татары — за то, что я не чуждаюсь их обычаев, говорю их языком, — и потому каждый раз, когда я выходил на стены подразнить и побранить врагов, прогуливаясь с трубкою в зубах, куча дербентцев окружала меня. Я всегда приносил им полные карманы кремней и патронов и еще втрое более новостей; городишь им турусы на колесах, и они спокойны на несколько часов, а там опять новые рассказы и новые надежды».