Завтракая с Рылеевым, барон советовал, чтобы манифест от Сената объяснил народу положение в России. Рылеев согласился, но в детали не входил и просил Владимира Ивановича перемолвиться с Александром Александровичем.
Штейнгель, еще во власти впечатления от вчерашнего «Рубикона», не рвался встречаться с Бестужевым, но, впервые разговаривая с ним с глазу на глаз, убедился: склонный к эффектным позам и саркастическим речениям напомаженный адъютант не менее склонен к размышлениям. Понравился и кабинет — вкус, строгость, на столе рукописи, корректурные листы. Барон начинал день в шесть пополуночи и ценил трудолюбие других. В овальной рамке на стене, видно, матушка…
Кабинет делает впечатление о хозяине. Оно, вопреки настроению, с каким вступил сюда Штейнгель, оказалось благоприятным для Бестужева. Владимир Иванович не отрицал достоинств Бестужева-сочинителя, читал критику, не всегда соглашаясь. Сам грешил — пописывал; как и обо всем на свете, имел суждения относительно словесности…
В аттестациях, какие легче легкого расшвыривал Бестужев, случалось, блестели крупицы истины. Штейнгель улыбнулся, услышав от Бестужева о назначении диктатором князя Сергея Петровича Трубецкого — «кукольная комедия».
Барон, не умея объяснить почему, недолюбливал Трубецкого. Это неумение вызывало досаду, — Штейнгель полагал: чувства тоже нуждаются в обосновании. Коли он не в силах мотивировать смутную неприязнь к Трубецкому, то постарается ее одолеть. Тем более Трубецкой ухватился за план возведения Елизаветы на трон.
Наперекор логике, эта поддержка насторожила Штейнгеля: нет ли у Сергея Петровича своей цели, отличной от той, какой домогался Владимир Иванович?
Барон Штейнгель отказался от замысла, связанного с Елизаветой, но не от идеи бескровного переворота. Ее и развивал грустно-задумчивому Бестужеву.
Владимир Иванович за прочность принципов и — разумную подвижность мнений, тактики. Только чтобы изменить мнение, нужны веские, очень веские резоны.
Штейнгель старался закрепить согласие, вроде бы возникающее между ним и Александром Александровичем; разрыв обнаружился меньший, чем виделось вчера в столовой Прокофьева и в кабинете Рылеева. Не всегда они сорвиголовы, эти молодые. Шаркун-гвардеец, модный автор, рассеянно полирующий ногти, не последняя, видимо, скрипка в трудно настраивающемся оркестре.
Тем необходимее объясниться по поводу злосчастного «Рубикона».
Бестужева огорчила «кукольная комедия», сорвавшаяся с языка. Не к месту, барон и так держит его за болтуна. Если Александру Бестужеву временами недостает предусмотрительности, беда ли, когда у диктатора она в избытке? Эта разумная мысль вступала в конфликт с другой: всего не предусмотришь. Походный опыт и адъютантский научили; сколько ни репетируют парад, — какой-нибудь казус явится, как ни вылижут дорогу перед императорским кортежем — деревца насадят, беседки и ретирадные места оборудуют, — какая-нибудь нелепица выскочит. Однако что есть его опыт подле доблестного прошлого Трубецкого? Не выгоднее ли в видах общества осторожность? Разумно ли всегда соваться со своим несогласием?
До нынешнего утра подобные настроения его не посещали, он едва удержался, услышав от Одоевского: «Мы умрем! ах! как славно мы умрем!» Удержало не благоразумие — нежность к Саше, пиитической душе, отзывающейся на дуновение ветерка. У него достало воли заглушить бурный протест, — он отвергал жертвенную обреченность, даже когда в это мрачное искушение впадал Рылеев; слишком наслаждался жизнью. Лучше слышать из уст Кондратия: «Дерзай!», чем: «Ежели это будет несчастливо, мы своей неудачей научим других».
Но если разумная оглядка Трубецкого оправдывает рылеевское «Дерзай!», — «кукольная комедия» и вовсе некстати.
«Теперь или никогда!» — сказал он вслух, негромко. Владимир Иванович подался вперед. Принимает девиз. Потому-то и встревожен угрозой всеобщего разрушения: только в Москве девяносто тысяч дворовых готовы взяться за ножи, наших близких ждет смерть.
Бестужев не то чтобы вовсе отбрасывал подобные опасения, но имел свои взгляды и не видел причины сейчас подвергать их дебатам.
Штейнгель принял его молчание как согласие и разоткровенничался. «Дерзай!» Рылеева он пропустил мимо ушей; чего-чего, а застрельщиков, охотников идти на гибель ради цареубийства в отряд обреченных хватало. Зато о возможности неудачи («молоды, ох, молоды») думали мало. Он, как и Рылеев, не сбрасывал со счетов такого исхода и загодя, старый волк, высматривал, где рвать блокаду, При неудаче в Петербурге — ставить на коронацию в Москве.