В комнате хромого Сукина, украшенной портретом Николая, уже толпились Матвей Муравьев-Апостол, брат казненного Сергея, поджарый Якушкин с татарскими усиками, гладко выбритый Арбузов, широколицый, задумчивый Тютчев.
На Арбузове и Тютчеве, не имевших родственников в Петербурге, куртки и шаровары из серого толстого сукна. И Якушкин с Муравьевым-Апостолом одеты скромно. Синяя с черными шнурками венгерка Бестужева выглядела неуместно нарядной.
Комендант Сукин, постучав о пол деревянной ногой, добился тишины, Запинаясь, огласил высочайшее повеление отправить узников в Финляндию, в крепость, наказал слушаться фельдъегеря.
Бестужев выступил на середину, одернул венгерку и ни с того ни с сего назвал Сукина чуть ли не отцом заключенных… Арестанты оторопели: они не выносили придирчивого, тупого коменданта. Сукин растерялся. Быть отцом злодеев-заговорщиков не входило в его обязанности, государь услышит, вообразит, будто старый комендант дает поблажки преступникам. И хромой генерал сердито топнул деревяшкой: излишнее славословие, он строго блюл свой долг. Для пущего устрашения присовокупил: кто посмеет говорить на языке французском, будет закован в железа.
Все донельзя смущены, Бестужев — сильнее всех. Все витает, плавает, и вот — вылилось дурацкой речью.
Он забился в угол тряской повозки, у ног мешок, собранный матушкой; рядом сел жандарм.
Суждено ему когда-либо увидеть этот город, светлые прямоугольники окон, за которыми течет жизнь, чужая, безразличная к уделу арестантов?
Петербургская застава, как граница. По одну сторону все, что сделало его самим собой: семья, друзья, литература, женщины, книги, портные, парикмахеры, лихачи, рукописи, запертые в ящиках шкафа, корректурные листы; по другую — жестокая неизвестность.
Дым от лесных пожаров сгущался, лошади теряли дорогу, ямщики бестолково бранились.
Станционный дом в Парголове зазывал радушным огнями, на крыльцо высыпали родственники, друзья. Прасковья Михайловна привезла пирог с грибами, квашеную капусту.
Бестужев усадил за свой стол Арбузова и Тютчева. Наткнувшись на Мысловского, смиренно согнулся: «Благословите, отче». Священник ждал покаяния, но Бестужева след простыл.
Кто-то высказал надежду, — при коронации каторгу заменят поселением в Сибири. «Непременно заменят», — возликовал Бестужев. Будущее волшебно озарялось. Братья селятся вместе, трудятся, изучают науки, к ним поселяются сестры, маменька…
Утром расставались без горечи. Ветер, тянувший финских утесов, развеял удушливую гарь.
Жандармы дремали, узники невозбранно беседовали. Когда на станциях голоса звучали слишком громко, сонно двигающийся фельдъегерь Воробьев, вопреки наставлению плац-майора Трусова, добродушно просил:
— Парле франсе, мусью.
Пусть себе лопочут по-французски. Он того не разумеет, с него взятки гладки.
— Трудно на Руси искоренять крамолу, — шепнули Бестужев Якушкину, — фельдъегеря, и те спустя рукава несут службу.
Виной тому не только леность, но и брезгливость к доносам, полагал Иван Дмитриевич, возможны также и скрытно сочувствующие, сострадающие. Попадаются такие, у которых собственные суждения.
Вскоре Бестужев убедился в правоте Якушкина.
Обедая, заговорили о причинах краха. Якушкин доказывал, что они — в поспешности. Обществу надлежало быть фундаментом великого здания. Над фундаментом постепенно выросли бы этажи. Вместо того — вылезли наружу, захотели быть на виду, словно карниз.
— И потому упали вниз, — очнулся ото сна фельдъегерь Воробьев.
Может, и не спал, все слышал и соображал свое?
Да мы сами Ведь с усами, Так мотай себе на ус.От Роченсальма к форту «Слава» арестантов вез шестивесельный катер. Каменный остров надвигался, каменная башня на нем ширилась, росла вверх, заслоняя море, небо.
Ты сызмальства бредишь таинственными крепостями, вот и получай, воспаряй сколько угодно. Здесь испустишь последний вздох.
Выстроенный Суворовым форт превратили в сырое, полутемное узилище с одиночными «гробовыми квартирами». В каждой — русская печь, кровать с соломой, стол, два окошка, снаружи забранные тесом. С потолка однообразная, как тиканье часов, капель. Постель днем скатывай и — в чемодан, иначе отсыреет.
Начальник охранного отряда поручик гарнизонной артиллерии Хоруженко — коломенская верста с длинными рыжими усами — днем и ночью врывался в каземат, — авось захватит врасплох; за малейшую провинность лишал прогулки. Хапал свою долю из пятидесяти копеек, отпускаемых на каждого, кормил тухлой солониной.