История благоволит к победителям, но берет успешные уроки у побежденных. Вольнолюбцев можно возвести на эшафот, сослать в каторгу, унизить и оклеветать, но однажды пробудившийся дух вольнолюбия не казнишь, не задушишь намыленной веревкой, не втопчешь в грязь. Пробьет час, и хмуро-молчаливые мужики в армяках, сопровождающие обозы, уразумеют, кто катит им навстречу в возках с фельдфебелем на облучке. И тогда…
Он еще не знал, что наступит «и тогда», но перед ним открывалось бескрайнее поле для раздумий, какими покуда не станет делиться. Его ждет уединение; надлежит приучить мысль к одиноким странствиям. Наподобие того, как Робинзон приучил себя путешествовать по необитаемому острову…
В Муравьеве сохранялось что-то еще от иноземца, потрясенного дикостью нравов, кабалой установлений. Вместе с братом Сергеем он вырос в Париже, вернулся полный восторженной любви к отчизне.
У Матвея мелкие черты лица, ровный вытянутый нос, волосы, скрадывающие лоб. Задумавшись, он прихватывает зубами нижнюю губу, смотрит исподлобья.
Эти люди никогда не будут носить ту же одежду, что и хозяева, не узреют великолепных картин и скульптур.
— Безропотность лапотного племени. Ведать не ведают, что возможно и по-другому, — подхватывает Бестужев. — Смирение въелось в кровь, злость срывают на лошадях, жен бьют смертным боем, глаза заливают вином… Дать народу идеалы, образцы, могущие увлечь, возвысить…
— Опомнись! Какие идеалы! — в голосе Муравьева недоумение. — Сплошь темнота, безграмотность. Невежество — собрат тиранства.
Диалог еще не раз возобновится, оборвется, вспыхнет снова, замыкая заколдованный круг. Чтобы просветить народ, надо изменить условия его бытия. Но на разумные перемены способны люди, вкусившие от древа познания. В наших землях это древо растет только в заповедниках, куда простой люд не вхож.
— Для нас с Сергеем не существовало края лучше России, — задумчиво вспоминал Муравьев, когда Они ночевали в тесной, с нависшим потолком комнате почтовой станции. — Не понять было матушку, предупредившую: «В России вы найдете рабов».
— Но и сегодня ничего лучше отечества не знаешь! — приподнялся на подушке Бестужев.
Матвей отозвался не сразу.
— Я и сегодня готов собою жертвовать ради России.
За оклеенной дешевыми обоями стеной раздавались брань, женский визг, звон посуды, — гуляет купец.
— Нам не спать, — Бестужев мотнул головой на стену. — Страшна голодная бунтующая чернь, но и чернь, добравшаяся до яств…
— Ты запамятовал об офицерских пирушках, о петербургских разгулах.
Не запамятовал, пображничал бы сейчас вместо того, чтобы слушать чужие пьяные вопли. Но Муравьеву в том не сознаешься, он строгих правил, чуть что — укоряющий взгляд исподлобья. Когда в Следственном комитете у него дознавались о причастности к обществу кое-кого из молодых людей, славившихся своими кутежами, брезгливо отверг предположение: «Они были слишком безнравственны, чтобы быть принятыми». «Так, стало быть, вы очень нравственны?» — «Я только отвечал на ваш вопрос».
Вместо сна в голове одуряющая путаница. Мужичье в армяках и лаптях — бессчетное рабье племя. А граф Дибич? С его орденами, ботфортами, лентами, эполетами, надменными позами, поучениями? Рабы внизу и наверху…
В Екатеринбурге остановились у почтмейстера. Хозяин щуплый, очки сползают с переносицы.
— Господа… не откажите, не обессудьте…
Достал большой клетчатый платок, вытер лоб. Почтмейстер умолял отобедать у него, чем бог послал. Он ждал их, считал дни, раздобыл доброго вина, жена с утра на кухне.
Бокалы за здравие Матвея Ивановича, Александра Александровича, их друзей.
Глухим надо быть, незрячим, чтобы не видеть, сколько души вложил почтмейстер в застолье, как благоговейно взирает на опальных гостей, какой восторг застыл в карих очах его супруги.
Что там екатеринбургский почтмейстер! Тобольский гражданский генерал-губернатор Бантыга-Каменский, красноярский — Бегичев — встречали вчерашних узников, ныне странствующих поселенцев, как почетных визитеров. Оба губернатора пописывали. Бестужев их собрат по перу, оба преклонялись перед просвещеннейшей семьей Муравьева-Апостола.
Нет, не всеобщее рабство. Должностные лица, высокопоставленные чиновники, отлично знавшие, что в столицу полетят доносы, открыто выказывали свое расположение вчерашним заговорщикам.
На каторжных и ссыльных, оказывается, лежит не одно лишь клеймо отверженных, но и печать самоотвержения. Есть люди, для коих они — герои.