Выбрать главу

Я попросил слова и заявил, что, по моему мнению, освобождение от суда «государственных преступников» (для мягкости, я не сказал — изменников) не входит в компетенцию нашей Комиссии. Они подлежат суду, право же личного помилования или же общей амнистии принадлежит теперь Временному правительстну. Если какие-либо члены нашей Комиссии желают ходатайствовать о судьбе польских перебежчиков в одном из этих порядков, это их дело, но разрабатывать законопроект об освобождении от законной ответственности этих лиц я считаю неправильным и, во всяком случае, заявляю о своем несогласии и по форме, и по существу вопроса...

Я говорил совершенно не вызывающе и очень мягким тоном, но самое существо моего выступления возбудило поляков сильнейшим образом. Несколько поляков мне возражали. Помню члена Государственной Думы поляка Бодинского, отставного генерала русской службы и крупного землевладельца северных русских губерний. Он говорил, что «оскорбительно слушать», как поляков, русских подданных, взятых в плен с оружием в руках, называют здесь «государственными преступниками». Но самой интересной была речь поляка, архиепископа барона Роопа. Это был тип культурнейшего католического прелата; в дальнейшем он был приматом Польской католической церкви. Архиепископ барон Рооп был в свое время членом 1-й Государственной Думы и не скрывал своих правых убеждений. И Вот что я, не без изумления, услышал из уст архиепископа:

— По-видимому,— говорил Рооп,— призраки прошлого витают в этом дворце и навевают речи князя Трубецкого.— (Мы заседали во флигеле Зимнего дворца.)—Недавно,—продолжал архиепископ,—мы хоронили здесь останки борцов против царизма.— (Немногочисленные убитые в февральские дни революционеры были — граждански, под красными флагами,— похоронены на Марсовом Поле; похороны эти носили ярко-революционный характер.)— И вот вдруг тех поляков-патриотов, которые сражались против того же царизма, князь Трубецкой называет здесь — государственными преступниками... Нет, не о помиловании, не об амнистии хотим мы говорить по отношению к этим полякам — это бы нам претило... Мы хотим одного, чтобы они вышли на свободу из мрачных тюрем, куда они были заключены до победы русской революции...                     

Речь Роопа возмутила меня своим лицемерием. Кратко ответив другим ораторам, я обратился к архиепископу со следующими словами, которые помню почти буквально;

— Что касается тех, когоВы(я подчеркнул голосом это слово). Ваше Высокопреосвященство, хоронили под красными знаменами на Марсовом Поле, то, как бы ни относиться к ним, я считаю долгом почтительно указать Вам на существенную разницу между ними и теми поляками, изменившими своей присяге России, к которой их приводило католическое духовенство перед католическим распятием.

Те, которыхВы,Ваше Высокопреосвященство, хоронили здесь, боролись против русского монархического режима под красными, революционными знаменами; за это их победившие единомышленники, как Вы изволили указать, совместно с Вами, почтили их торжественными революционными похоронами. Те же поляки, русские подданные, о которых Вы сейчас говорите, сражались против наших русских знамен не под революционными флагами, что сейчас, конечно, не считается государственным преступлением, а под флагами монархическими-же— Габсбургов и Гогенцоллернов, флагами, которые и доныне остались монархическими... Несмотря на происшедшую у нас революцию, действия тех поляков, о которых мы сейчас говорим, не могут быть квалифицированы иначе, чем государственное преступление. Если "этот термин, как я вижу, вызывает волнение в собрании, я согласен заменить его другим, может быть, даже более точным — «государственная измена»... — (Ледницкий не лишил меня слова на этом месте, хотя были голоса, этого требовавшие.) — Преступление это,— продолжал я,— подлежит суду и, повторяю, наложенное наказание может быть снято только в форме помилования со стороны Верховной Власти, если только не будет объявлена предварительная амнистия. Я не могу не протестовать против самого факта обсуждения предложенного нам законопроекта в нашей Комиссии...

Я говорил с полным спокойствием и подчеркнутой почтительностью к салу и возрасту архиепископа. Но не скрою, что я с большим удовольствием видел, как слова мои задевали его за живое.

А. Р. Ледницкий объявил перерыв заседания и, отведя меня в сторону, убеждал «отказаться от моей позиции». «Вопрос в Правительстве уже предрешен,— говорил он,— но по этому вопросу было бы желательно единогласие...» Я отвечал ему, что, к сожалению, не могу изменить своей точки зрения и считаю своим нравственным долгом не воздерживаться от голосования. «Законопроект будет, конечно, принят,— сказал я,— но в этом случае я заранее прошу занести мое особое мнение в журнал заседания».

Только я расстался с Ледницким, как ко мне подошли два генерал-майора из Военного Министерства (не помню фамилий этих «чего изволите» нового режима). Они тоже убеждали меня отказаться от возражений. «Ведь это, князь, вопросведомственный,—сказал мне один из генералов,— и Военное Министерство уже дало на него свое согласие».— «Извините, Ваше Превосходительство,— отвечал ему я,— это вопрос не ведомственный, агосударственный,и я могу только сожалеть о точке зрения вашего министерства, но никак не разделить ее...» Мы расстались с генералами не без сухости.

После перерыва заседание возобновилось, и всеми голосами против моего законопроект был принят в предложенной редакции.

От О. П. Герасимова я узнал продолжение этого дела.

Поздно ночью, когда затянувшееся заседание Временного правительства уже кончилось (Герасимов был на этом заседании), его председателю, тогда еще кн. Львову, доложили, что докладчик по польским делам, Ледницкий, просит заслушать несколько мелких, но спешных законопроектов.

«Это займет всего несколько минут,— говорил Ледницкий,— законопроекты прошли в Комиссии всеми голосами, против одного». Князь Львов согласился, и Ледницкий стал быстро докладывать законопроекты. Как только он прочел законопроект о поляках-изменниках, Герасимов хотел просить слова, чтобы поддержать мою точку зрения, как вдруг послышался голос Министра Финансов А. И. Шингарева (к-д): «Неужели во всей Комиссии нашелся всего один голос, возражавший против этого законопроекта? Интересно знать, кто это?» — «Я был рад слышать ваше имя»,— добавил Герасимов.

Ряд членов Временного правительства тут же заявили, что без обсуждения пропустить такой законопроект они отказываются. «Вы победили,— сказал мне Герасимов,— законопроект не прошел без прений в виде «законодательной вермишели», не пройдет он и на заседании...»

Через несколько дней, однако, законопроект этот, уже в виде закона, появился в «Правительственном Вестнике»! Никогда он не ставился на обсуждение на заседании Временного правительства: я это доподлинно знаю от нескольких членов последнего. Такие случаи в те времена были далеко не единичными. Мне рассказывали, например, о важнейшем законопроекте, проходившем на заседании правительства с большими прениями и существенными поправками, который потом появился в «Правительственном Вестнике» — впервоначальнойредакции, без поправок... Что это — просто ли развал недавно прекрасной бюрократической машины, или тут бывал и злой умысел?

Что оставалось делать при таких порядках?..

Как я уже говорил, после этого случая я окончательно подал в отставку. Сделать по совести — я ничего не мог, а принимать участие в этой грязной каше долг мне более не повелевал.

В течение двух-трех месяцев, проведенных мною тогда в Петрограде, я видел значительную эволюцию в настроении тамошних интеллигентских кругов.

Вначале среди интеллигенции было почти полное увлечение «великой, бескровной» (так звали тогда нашу революцию), но события развертывались быстро, и отвратительная грубая действительность все более и более прорывалась сквозь нелепые «идеалистически-демократические» бредни нашей «левой общественности». Постепенно даже в этих кругах увлечение революцией стало спадать, но с общественностью случилось то же, что с «маленьким Васей» из старых детских рассказов: «он раскаялся, но поздно — волк уже съел его»...