Старший говорил как сам с собой, и он, напряжённо застыв, слушал, не смея дохнуть, чтоб не перебить, чтоб не замолчал Страший. Все непонятные слова, всё потом… Старший покосился на него и усмехнулся, блеснув из-под усов зубами.
— Чего ж не спросишь ничего? Ну, про криушан да волохов ты давно знашь, а про остальное? Не интересно стало?
Его мгновенно обдало ледяной волной страха. Плешак всё-таки проболтался?! Тогда… И будто услышав его, Старший ответил.
— У Плешака держалось что когда? В тот же вечер повинился, что проболтался тебе.
— И что? — глухо спросил он.
— А сам видишь, — пожал плечами Старший и отвернулся.
Он молчал, не зная, что сказать. И Старший опять заговорил сам.
— Горячий ты, нравный, а нас и так-то мало осталось, что ж сами себя кончать будем, им помогать?
— Это я знаю, — твёрдо кивнул он, — добровольная смерть — помощь врагу.
— Ну вот, сам всё знашь, а дуришь.
И он рискнул.
— Старший, а какие ещё рода есть?
— У матерей поспрашивай. Родам матери счёт ведут. Они всё знают. Мужиков побьют — новые вырастут, детей побьют или увезут, новые народятся, а матерей побьют — конец роду. Потому он и род, что по рождению счёт идет. Понял?
Он кивнул.
— Голозадые, грят, по крови, ну по отцу считают, так?
— Так, — согласился он.
— Кровь она тоже, конечно, — задумчиво сказал Старший, — только… на доброй земле и злое семя хороший росток даст.
— Гридни это…?
— Воины. Добрые да умелые. Кметы это вот, взяли с поля и в бой поставили. Он бы и рад, а не то, не по нему это дело. Замах есть, а удара хорошего нет. А ты гридин, и по роду и по выучке.
— Добрый воин, — повторил он, пытаясь не так понять, как принять новое непривычное словосочетание.
— Хороший, значит, — объяснил Старший, — ну…
— Я понял. Спасибо, братан.
Старший кивнул.
— Без рода тяжело. Твоего рода матерей ишшо тогда со всеми поубивали, весь род вырезали, я ж говорю, только девчонок да совсем мальцов оставили, вот и имён нет, только поминаем их.
— Ты сказал, ты… — он запнулся, не решаясь произнести вслух.
Старший кивнул.
— Это ты правильно, что сторожишься. А раз побратались мы, мой род всегда тебя примет. Потом посёлки тебе назову, где от моего рода есть. А сейчас пошли. Вона, темно уже.
Он и не заметил, как стало совсем темно, и зажглись прожекторы.
— Стой, — дёрнул он за рукав привставшего Старшего, усаживая его рядом с собой. — Сейчас покажешься, пристрелят. Давай за мной и делай как я.
Пригибаясь, прячась в тени за ограждением, они сбежали вниз. Между входом на лестницу и световым кругом неширокая — на два шага полоса полутени. Оглядевшись и убедившись, что охранников поблизости нет, он сильным толчком выбросил Старшего в световой круг и, переждав, проскочил сам. Толпа уже собиралась у дверей на ужин, и они быстро замешались в общую массу. Их отсутствия будто и не заметил никто…
…Гаор вписал трейлер в поворот, немного уже осталось. Ещё один блокпост, а там по прямой до Аргата и полупериода не будет. Точно укладываются. Как раз доехать, выгрузиться и вечернее построение. А всё же он Гархема переигрывает. Хоть пять долей, да урвёт.
Больше он серую пелену к себе не подпускал, хотя, случалось, подкатывало к горлу, что вроде всё уже, но… ладно, обошлось и ладноть.
— Блокпост, парни.
— Ага.
— Слышим.
Снова привычные, отработанные до мелочей действия. Снова чужие недобрые руки шарят по телу. Гаор уже вполне спокойно и даже искренне не замечает их. Что бы с тобой ни делал враг, тебе это не в укор, и не в стыд. А эти в форме, с автоматами, с гладко выбритыми лицами — враги. Тебя убивают, а ты живёшь. Раз выжил, то и победил.
— Вали, волосатик! — и пинок прикладом.
"А пошёл ты…" — привычно отвечает Гаор про себя, забираясь в кабину и убирая выездные карточки и маршрутный лист на место. Дурни форменные, думают его этим пронять. А может и не думают, просто как иначе и не знают.
И снова дорога. Глаза следят за знаками, встречными и попутными машинами, руки, как сами по себе, делают всё необходимое, отрегулированный, выверенный мотор гудит ровно и успокаивающе. И можно думать о своём, вспоминать… Огонь знает, сколько всего за этот год случилось. А ведь и верно, второй год его рабства кончается. Сейчас октябрь, Плешака увезли в прошлом ноябре, а самого его продали в позапрошлом, да два года. Первый день и первый год самые трудные, а умирать первые три раза тяжело, и первый бой пережить надо, а потом выживешь… ты смотри, сколько придумано и сказано об одном и том же. Первое потому и помнится так, потому что первое. Было ведь и страшнее, и тяжелее, а свой первый бой он и сейчас по долям и мгновениям помнит, и бомбёжку первую, и — Гаор усмехнулся — и сортировку.