Все вы, господа, здесь больше всего обеспокоены тем, каким должен быть мир, если я правильно расслышал.
Не могу отрицать, что в течение нескольких дней после нашего телефонного разговора я продолжал размышлять над этой поразительно наивной, можно сказать, по-детски простой формулировкой этой просьбы, воплощающей ваш особый интерес: означало ли это, что вы, по неизвестным мне причинам, вообразили себя в таком положении, когда можете решить, что, ну ладно, мир был таким, но теперь он будет таким?
Не могу отрицать, что такая возможность приходила мне в голову, но впоследствии я решительно отогнал от себя эту мысль, ибо в конечном счете не могу поверить, что — принимая во внимание Ваше строгое, непоколебимое и почти пугающе строгое внимание — я теперь нахожусь в обществе мечтателей, и не считаю, что есть хоть малейшая необходимость разъяснять (именно Вам из всех людей), насколько невыносим идиотизм витания в облаках, учитывая нынешнее положение дел в мире.
Поняв, что я на ложном пути, я отказался от этой идеи и отказался от попыток расшифровать истинный смысл предложенной вами темы; вместо этого —
и в немалой степени движимый волнами, созданными во мне неразрешенным реальным содержанием заданной вами темы, — я спросил себя: а что, если, вопреки моим первоначальным намерениям, я все же снова приду сюда? и, глядя перед собой с подобающим случаю озадаченным выражением, я подумал: ну ладно, если я приду сюда еще раз, на какую тему я смогу еще поговорить?
«Может быть, это любовь?» — подумал я.
Нет, тогда это может быть смерть!
Сначала я сидела на кровати возле телефона, затем на стуле у окна, размышляя над этим, по-прежнему не глядя в окно (спрашивая: любовь?), а затем устремив взгляд прямо перед собой (спрашивая: смерть?), по-прежнему сохраняя то озадаченное выражение, которое подобает случаю.
Лучше всего — и вот тут я встал — поговорить о бунте, о том, что делает существующую ситуацию столь невыносимой.
Я снова сел на кровать, и с тех пор мое решение осталось неизменным, поэтому именно об этом я и расскажу сегодня вечером.
Но прежде чем начать, я хотел бы обратиться к вам с просьбой.
Когда я вошел в этот зал, я заметил, что вон тот джентльмен
...запер за собой дверь.
Я не люблю читать лекции в запертой аудитории.
Поэтому я прошу вашего понимания...
А теперь начнем!
Уважаемая публика, достопочтенные господа! Вопрос следующий: что можно сказать по поводу восстания?
Для начала, пожалуйста, послушайте историю.
II
Летом 1992 года я находился на станции «Зоологический сад», узловой станции берлинского метро, ожидая поезд со стороны Кройцберга. Место, где должен был остановиться прибывающий поезд, здесь, как и на всех подобных платформах, было обозначено гигантским зеркалом, установленным на алюминиевом столбе, и множеством сигнальных огней: именно здесь каждый машинист должен был остановиться со своим поездом, а на красный свет ни один поезд не мог двигаться дальше этой точки. До этого места и ни на йоту дальше возвещали зеркало и сигнальный огонь, прикреплённый под ним, устанавливая правило упорядоченного движения по прибытии поезда. Но это не означало, что сама платформа там заканчивалась; нет, сама платформа проходила мимо этого сигнала и заканчивалась примерно в полутора метрах за ним. Таким образом, между зеркалом и фактическим концом платформы существовала дважды запретная зона, откуда поезду и его машинисту был запрещен вход описанным ранее образом, в то время как ожидающие пассажиры, среди которых теперь находился и я, были дважды исключены в самом абсолютном смысле, ибо, хотя четкие и разумные правила дорожного движения к нам не относились, и нас не касалось регулярное чередование прибытия на красный свет и отправления на зеленый, для нас существовала поперечная желтая линия на тротуаре у подножия зеркала, а также запрещающий текст мелкими буквами на табличке на задней стене и, наконец, как внутреннее отражение этой линии и этого знака, безупречно функционирующий инстинкт, который принял этот запрет раз и навсегда и таким образом закрыл для нас проход как минимум дважды.