Из-за редкости подобных случаев он мог даже не знать, удавалось ли кому из художников пойти своим путём с чужой подсказки, да и просто мог не думать об этом…
Между тем, едва очутившись у знакомого места, он увидел здесь худо-образного невысокого старого человека, скромно мостившегося на хиленькой деревянной скамеечке перед мольбертом, испещрённым давними и оттого сильно истёртыми и затускневшими пробами гуашью, маслом и акварелью.
Рядом сбоку на старом перевёрнутом вверх дном ведре лежал кусок замусоленного картона, а на нём жестяная, из-под рыбных консервов, баночка с водой, тюбики и ванночки с красками, несколько кисточек и пара испачканных кусочков ветоши. Слева на земле, близко к ноге, стояла уже изрядно початая чекушка с водкой, закрытая временной пробкой из газетной бумаги. Человек выглядел неопрятно одетым, измождённым и отстранённым. Нельзя было не заметить, как выпитое зелье клонило его к неподвижности или даже ко сну. Он неспешно двигал рукой над поверхностью мольберта, иногда чуть дотрагиваясь до неё кисточкой. На постороннего художник не обратил ни малейшего внимания.
Воспитаннику училища нельзя было хотя бы из простого любопытства не подойти ближе. Присутствие здесь собрата по ремеслу он воспринял как большую неожиданность и даже как странность.
На его взгляд, усвоенный на учебных занятиях и по учебникам, облог, сам по себе, как обыкновенная натурность, ещё до работы с ним в эскизе нуждался в разгадке. Требовалось его хорошо не только обмыслить, но и домыслить. Иначе никакой ценности из него не выжать. Он, Керес, уже, по крайней мере, знает, что ему нужно. Как то с этим у незнакомца? Пишет, небось, что-то банальное, от нечего делать, от скуки. Избалован вниманием к себе…
То было мнением, с головой выдававшим почти обывательское понимание самоуверенным учеником-верхоглядом некоего своего превосходства над любым коллегой практиком – ввиду освоенной только что программы обучения.
Остановившись за спиной сидевшего и едва взглянув на изображение, Керес, однако, вмиг осознал, как неуважительно и предвзято он отнёсся к художнику, продолжавшему оставаться в прежней, малоподвижной позе.
Перед ним в отсветах ещё местами непросохшей краски лежало полотно, сюжет которого уже описан мною и который впоследствии так странно воздействовал на судьбу Кереса как профессионала. С той самой неброской на вид, истрёпанной бездорожьями полуторкой, девчатами, красноармейцем, сверкающей под солнцем лужей на проезжей полосе…
Мазки хотя и указывали на приличный творческий опыт исполнителя, но они накладывались небрежно, выдавая этим его любительское пресыщение или усталость. Художник заканчивал работу над полотном, наносил на нём последние подправки.
День был отменный – солнечный, чистый, тёплый, с ласковой небесной голубизной, в которой, еле заметные, стремительно проносились, роняя себя вниз или взмывая вверх, юркие ласточки и стрижи. Утренняя пора уже прошла, но и до полудня оставалось ещё далеко.
Именно в такое время придуманное, происходившее на дороге по воле живописца, легко и лучше всего врастало в окружающее, в эстетику видимого облога и вместе с реальным приобретало ясный законченный, итоговый смысл.
Как заворожённый выпускник заведения-специалки таращился на открывшееся ему художественное действо.
Он чувствовал и наблюдал себя изнутри таким, будто кто умышленно, силком притянул его сюда в поучение и грубо удерживает, не позволяя отвлечься. А то, из-за чего впечатления всё набегали и росли в своей мощи, требовало как раз этого. Момент выходил почти комичным.
Кереса, впрочем, быстро успело изумить другое, изо всего, наверное, более для него существенное.
Место, откуда сейчас открывался общий вид, – с едущими по тряской дороге и поднимавшими пыль редкими грузовиками и ещё более редкими автобусами и легковушками; с ближними невысокими редкими деревьями и кустарником, за которыми начинался и уходил книзу, к ровному неоглядному заболоченному простору зачернелый от времени посёлок; с контурами шахтных построек и терриконом – также понизу и несколько в стороне; с будто вросшими в земную плоть извилинами подъездных железнодорожных путей, где пыхтели паром и часто посвистывали, казалось, никогда не знавшие отдыха маневровые паровозы, туда-сюда таскавшие недлинные сцепки платформ и полувагонов; наконец, – с построенным недавно и ещё выглядевшим совсем новым, слегка отделившимся от своей улицы одноэтажным домом на заднем плане, – вот это мало чем приметное и, можно сказать, даже просто невзрачное место, по верху которого перед мольбертом восседал хмелевший художник, совпадало не только с экспозицией, отправной для картины.