При свободном передвижении и традиционном раздаривании снимки ведь могли оказаться где угодно далеко один от другого.
О наших с Кересом отношениях, которые также не могли не содержать в себе признаков тогдашней духовной романтики, я мог бы сказать, что степень доверия в них была полнейшей; но из чувства такта мы остерегались нарушить их, хотя бы по неосторожности.
Зная многое друг о друге, мы не торопились подстёгивать любопытство, не стремились выходить из круга осведомлённостей, который обозначался как бы сам собой, по обстановке. Не буду говорить о Кересе, но, по крайней мере, мне даже как-то лень было в чём-либо удостовериться о нём, как личности, по его фотоальбому, который у него, конечно, имелся и был заведён, может быть, ещё с дошкольного возраста. Полагаю, в такой же позиции предпочитал находиться и он, зная, что перед ним я открыт во всём. Другие люди легко уступали этакой щепетильности, и взаимное показывание и рассматривание фотокарточек из личных коллекций превращалось у них в акт желанной компенсации за насильственное, диктуемое государством отторжение от той информации, без которой человек перестаёт быть человеком. Нам же хватало и того, где документальные фотографии могли быть лишь дополнением, не больше.
Совершенно просто мы обходились без них, и они выпадали из сферы нашего внимания. И так вышло, что о содержании и моей, и Кересовой фотоколлекций, мы, каждый в отношении другого, оставались в неведении. Время показало, что здесь была неоправданная и ненужная щепетильность. Разумное любопытство удовлетворять не зазорно. Прояви его сполна, я рассматривал бы теперь старые снимки в Кересовом альбоме уже не впервые и не выглядел бы простодушным незнайкой в глазах Ольги Васильевны. В моём вопросе она определённо могла усмотреть что угодно, усмотрела же, скорее всего, именно незнайство, и я сразу потерялся в нём.
А как бы хорошо сослужило знание! Ладно, какие-то приметы из прошлого Кереса – нет разницы, открылись бы они для меня или нет чем-нибудь новым после его ухода из жизни. Но вот с Кондратом всё ведь могло повернуться по-другому: многое связанное с ним загадочное и драматичное вошло бы в меня ещё до знакомства с Кересом. Это ведь целая история…
К большому сожалению, передо мной она промелькнула только в своей очень короткой части.
Среди работавших на заготовке сена Веналий выделялся натурой, как бы изначально содержавшей загадочную раздвоенность. Покладистый и незлобивый, но – не склонный к сиюминутной уступчивости; в намерениях непроницаемый и неспешный и – чуть чего, сразу готовый идти на опережение.
То, что он делал и в чём был виден, отпечатывалось узором какой-то бедовой истомлённости, непротивления, робости перед чем-то, скуки, тайного неудовольствия собой, непреодолённой грубоватости вперемежку с утончённой, изящной опрятностью – в шагах, поворотах, жестах, наклонах, словах; загадочное особенно замечалось в нём, когда он усаживался на ближайшую остриженную кочку при нечастой и непродолжительной общей передышке заготовщиков, оставаясь там в одной позе и молча, отстранённо куда-то глядя поверх уже сложенных копен, конных запряжек, неубранных сенных валков, грабель на колёсных парах, занятых ими прокосов и ещё непочатого, уходившего к горизонту, обширного мощного травяного покрова, пестревшего распустившимися луговыми цветами и дымчатого от уже устоявшегося, морившего рассудок зноя.
Имея в виду такие сеансы отрешённости, погружения в созерцательность, кто-то в бригаде, желая, видимо, отличиться в суждении, выразился так, что, мол, этим способом парень выискивает красоту – чтобы затем удивить ею. И тут же её потерять, – сразу дополнил его другой. Если эти высказывания соотносить с положением Веналия, как человека, занятого на простой и грубой работе, то они могли сходить и за насмешку, и в то же время указывали на признание в нём некоей странноватой гармонии, непонятной другим, но невольно вызывавшей уважение и расположение к нему даже у людей, мало его знавших.
И, кажется, никому не должно было приходить в голову мешать ему в эти минуты, поскольку каждый тут больше был занят собой. Работали с полной отдачей на страшенном солнцепёке: кому-то хотелось попить, кому-то покурить, кому-то отойти по нужде. Но в другое время, в обед после приёма пищи или уже вечером, при закате солнца, когда работу сворачивали, и уж, само собой, во время работы он неизменно был кому-нибудь нужен, притягивал к себе, был образцово доступен.
О нём и говорили чаще и больше, чем о других.
Основаниями для этого, кроме всего прочего, становились его занятия живописанием и графикой, а ещё – несклад в отношениях с руководством бригады.