День заканчивался, а солнце продолжало исходить яростным жаром. Душный воздух застыл и не подавал признаков своей жизни. Перед нами откуда-то сверху медленно опускалось и всё не могло опуститься сероватое птичье перо, а чуть повыше и в стороне от него, ещё медленнее, в разных удалениях друг от друга роями то зависали, то совсем ненадолго поднимались или опускались мелкие невесомые пушинки.
Мы подняли головы и увидели как в белесоватую, пронизанную солнечным теплом бездонную синеву стремительно взмывает сапсан со своей жертвой, очевидно, неопытным куличком или уткой, возможно, из той, вспугнутой нами стаи, которая, где-то немного отсидевшись, не вовремя, не дожидаясь сумерек, когда безопаснее, возвращалась к своему постоянному месту, к озеру и камышам, и, значит, – к своим утятам, оставленным прятаться, вместе, конечно, с селезнем.
Покорное небо предоставило хищнику один из никому не видимых воздушных потоков…
Мы соскочили с коней и готовились их спутать перед тем как отпустить на вольный выпас. Человек похвалил меня за подмогу и, завидя моих нетерпеливо ожидавших меня дружков и улыбнувшись, ласково кивнул мне:
– Поторопись! Я уж сам.
Только в следующий раз, дня через три, я узнал, что его зовут Веналием.
С тех пор я в течение, кажется, полумесяца навещал его едва ли не ежедневно.
Он был со мной прост, отзывчив, охотно рассказывал подробности своей жизни и работы – и как шахтёра, и о текущем деле вот здесь, на выкосе, разумеется, и о своих занятиях с картинами. Заинтересованно расспрашивал, нравится ли мне в школе, что я прочитал, что запомнил, много ли в селе коров, домашней птицы, собак, собирают ли местные жители дикие ягоды и грибы и какие, появляются ли близко волки и лисы. В настоящих заметках я только малой частью излагаю эти интересовавшие его сведения, позволявшие упрочить контакт.
Целыми часами, пока не подходило мне время возвращаться домой, я был при нём, готовый выполнить любое его поручение или просьбу. Набиралось их не много. Кого-то позвать подойти к нему, принести ковшик питьевой воды, привести для работы пасшегося коня.
Я чувствовал, что со мной Веналий становился теплее обычного, раскованнее и что он доволен тем, что не кто другой, а он удерживает меня возле себя, особенно, когда он занимался творчеством. От меня, впрочем, не укрылось то, что чем далее мы общались, тем отчётливее и заметнее проступала на его лице завеса тяжёлой грусти и скрываемой сдержанности, даже, казалось, тревоги.
Состояние в нём двойственного, на что я уже обращал внимание, до крайности возбуждало моё любопытство; оно интриговало тем, что Веналий как будто вовсе не хотел, чтобы я интересовался им больше прежнего, желал бы ограничиться, но сильно стыдился заговорить об этом, а ещё и того, что не мог не видеть и не сознавать, как легко обнаруживается для меня его постоянная такая игра с собой.
Один пример заставлял меня укрепиться в этих суждениях, которых я, в свою очередь, также стыдился, полагая, что они вели к сомнениям, в тот момент вовсе неуместным и никак не обоснованным, но уже не мог пренебречь ими. Случилось это в один из тех посещений выкоса, когда мне уже казалось, будто в любой час, как и раньше, когда я здесь появлялся, всё должно бы соответствовать той же ровной череде приятностей для меня.
Я нашёл Веналия работающим с акварелью.
На листе были пока только общие очертания пейзажа с изображением части луговины с копнами. Когда я подошёл, писавший улыбнулся мне, первый со мной поздоровался. Я стоял и смотрел. Не прерывая сеанса, Веналий обменивался отрывочными тихими фразами с подошедшими заготовщиками. Говорили о сенных делах.
Несколько раз он сосредоточенно и коротко взглядывал на меня и, как бы подбадривая меня или извиняясь, прищуривался. В такой ситуации я не мог рассчитывать на внимание к себе в непосредственной форме, но хорошо чувствовал, что возникшее между нами единство не отброшено и, должно быть, только усилилось.
До этого я уже имел представление о рисовании, но не о школьном, поскольку в школе рисование не преподавалось, а о домашнем или, вернее сказать, – общем и то в связи с использованием не карандашей и красок, которых достать было большой удачей, так как в село их не завозили, а – лишь простых чернил. Людей, умевших рисовать сколько-нибудь занимательно, а тем более пытавшихся стремиться к оригинальности и, значит, творить, я вокруг себя не знал. А что до живописи да ещё и в её настоящем виде, исполняемой наглядно, то всё тут оставалось для меня расплывчатым и неизвестным.