Выбрать главу

А звеньевой словно замер. Ни вскрика, ни тревоги в лице. То же, как и в начале, безразличие и спокойствие. Было видно, что он знает, как будут опускаться на него новые обжигающие выхлесты, но готов к ним и готов принять их сколько их ни будет, пусть хоть забьют до смерти. Или даже собакой…

Так он стоял некоторое время – по-прежнему лицом к собравшимся, и поза его не менялась.

Солнце прицельно грело ему в спину, и я представил тогда, как из открывшихся рубцов по его спине потекли вниз капли тёплой, распаренной зноем, крови, как они соединяются в неровные, ползущие дальше, к штанине, полоски, частью уже не удерживающиеся на коже, затекающие под ремешок, а к потёкам тут же заторопились вездесущие оводы и мухи, и теперь я мгновенно соединял эти вызывающие тошноту почти как не мои ощущения с моими собственными, обострившими и мою боль, которая до этого как бы уже понемногу забывалась.

– Хватит ему пока, – Гусь прервал старание палача. – Добавим после…

Вроде как наступала концовка…

– Эй ты! – услыхал я окрик энкавэдэшника-поводыря. Он заметил меня и уже быстро и грозно подступал ко мне, продолжая держать за поводья обоих коней, к одному из которых, к своему, оставался прикреплённым поводок с мотавшейся на нём псиной. – Ну, мало ему! – и не успел я даже сдвинуться с места, как он, добавляя мне отчаяния и скованности, опять с полного размаха полосонул плёткой по моей горевшей болью спине. И затем, не давая мне опомниться, ещё и ещё, с каждым разом – больнее. – Марш отсюда!

Бросившись бежать, я уже только неосознаваемо улавливал сзади неясный и глухой, словно из-под земли, ропот оставшихся стоять у пепелища, запуганных экзекуцией работяг. Видимо, их всё же прорвало. Я едва различал очередной громкий выброс удушливого собачьего лая. В голове не оставалось ничего, кроме панического ожидания: вот-вот пёс вгрызётся мне в голые пятки, свалит, перехватит пастью тонкую шею… Не помню, как я, изнемогший, достиг густого кустарника выше по склону, уже далеко от палаток, чтобы там спрятаться.

В беспамятстве я пролежал под его тенью часов, кажется, пять.

События, свидетелем которых я стал, как в некоем особом, полном срамных загадок действии совершенно бесталанного спектакля-фэнтэзи, приоткрывали теперь для меня их неторопливую, размытую, бессвязную и болезненную суть, умертвлявшую разум.

Когда в слезах и в крови я наконец приплёлся домой, то мать, увидев моё истрёпанное и мрачное состояние, сразу уложила меня в постель и принялась отхаживать.

Дня два я бился в горячке и в бреду, почти невосприимчивый к той неутихающей ноющей боли в теле и в голове, которую сам же и разбереживал, постоянно ворочаясь и норовясь подняться и куда-то идти.

Немного оздоровев, я вынужден был признать, что особо спешить мне стало уже некуда.

Со слов матери приоткрылось всё то немногое, что имело отношение к истории с побегом бамовца Фёдора Прохорова и с творчеством художника-любителя Веналия на выкосе, чего я ещё не знал.

Конных энкавэдэшников, прискакавших в село по случаю поимки беглеца, было аж пятеро. С ними три овчарки. Поступило требование немедленно созвать сход. Его проведение свелось к тому, что при всех были расспрошены участники поимки и подозреваемые в пособничестве врагу, составлены соответствующие бумаги.

Моё отсутствие сначала оставалось почти незамеченным, но ко времени, когда трое со своим делом уже управились и были готовы конвоировать Фёдора, подоспели те, кто учинил разгром на выкосе, и в опросе я уже фигурировал как настоящее действующее лицо, уравненное с другими. Мать говорила мне, что ей пришлось честно признать, что она не знает, куда я подевался. Однако позже, когда её, как очередную, вызывали на допрос в райцентр, дознаватели якобы считали меня за пособника – и Фёдора, и Веналия. В каком смысле, судить ей было трудно. Серьёзных же улик не нашлось никаких. Из этого я делал вывод, что визит верховых на луг и, в частности, к Веналию, вызывался только доносом, и тут происходило простое совмещение оперативно-следственных дел.

Веских, то есть, я хочу сказать: очень веских обвинений художнику быть не могло, что я с полным правом отчасти мог отнести в заслугу также себе.

Мою мать, как сопроводившую добровольно сдавшегося Фёдора к сельсовету и там представившую его власти, удостоили благодарности, но сразу же упрекнули в пособничестве: чего это ей вздумалось расщедриться и угощать преступника молоком, яичками, солью? Похвалили мальчишек – за бдительность. Потом некоторые из них даже гордились и бахвалились этим, и меня до сих пор обжигает стыдом от того, что я был вместе с ними, держал в кулаке твёрдый ком сухой земли и тоже на один манер с ними усердно бдительствовал, готов был ударить незнакомца, и за это мне также полагалось грязное, аморальное поощрение из казённых слов.